Знал: дочь регулярно звонит, иногда даже на него напарывалась, но он, услышав ее голос, без единого слова передавал трубку жене. И вдруг вылетело: как ты там?
Долгая недоверчивая пауза протянулась на том конце провода. Что-то залепетала в ответ, невразумительно и напряженно, со страхом, с надеждой, и тогда он сказал: «Домой не думаешь возвращаться?» И снова – пауза, а потом, чуть слышно: «Когда?» – «Сейчас, – сказал он твердо. – Ты где? Я еду за тобой», – и не прошло получаса, как мчался в такси по вечерним пустынным, как в ту грозовую ночь, улицам, – к грешной дочери грешный отец.
Она ждала, как условились, на троллейбусной остановке, в белой шубенке, с сумкой через плечо. На заднее сиденье села, он сунул ей ириску (откуда-то ириска взялась), спросил весело: «А чайник-то где?» – совсем как встарь, по-домашнему, и она ответила простуженным голосом, что
Федя Тапчан, переводчик Гомера
Как бы поздно ни возвращался К-ов, окно у Тапчанов светилось. Не окна – окно, да и то лишь нижний правый угол: отгородившись книжными полками, собственноручно сбитыми из некрашеных досок, хозяин корпел при настольной лампе над своим Гомером.
Высокая, с бронзовыми финтифлюшками лампа, антикварная, почти античная, была единственной ценной вещью в доме. Своего рода семейной реликвией, которая, правда, время от времени исчезала: Лидусь, верная Федина подруга, оттаскивала ее, обернув простыней, в ломбард, дабы хоть как-то свести концы с концами.
Случалось, под рукой не было ничего, кроме горстки муки да яичка, что сиротливо белело в распахнутом холодильнике, который хозяйка регулярно мыла – пусть даже и пустовал всю неделю, – а после проветривала и сушила. Это была не просто опрятность, это было проявление оптимизма, веселой и энергичной уверенности, что жизнь счастливо изменится. Вкусными вещами заполнится холодильник, нагрянут гости, польется вино в бокалы (бокалы стояли наготове, протертые), и вдохновенные зазвучат тосты.
Увы, жизнь не менялась – во всяком случае, в лучшую сторону. По-прежнему лепешки на воде месила Лидусь, и пресные лепешки эти оказывались на редкость вкусными – К-ов раза два или три сподобился откушать, по-прежнему штопала портки сыну. Да и откуда взяться достатку, если рефератами перебивался глава семьи – с английского и немецкого, ради которых откладывал со вздохом златоустого Гомера? И ладно б платили регулярно, а то ведь по полтора, по два месяца тянули, иногда дольше; тут-то и уплывала из дому запеленутая в простыню античная лампа. В конце концов отваливали все сразу, кучей, и в тот же день девственно чистый холодильник набивался снедью, пеклись пироги и скликались гости. Долговязый хозяин торжественно восседал на обшарпанном, с высокой спинкой стуле в вышитой бессарабской сорочке, бледнющий от недоедания и бессонных ночей, и провозглашал здравицы в честь присутствующих, за каждого в отдельности, никого не забывая. То ли из-за двухметрового своего роста, то ли из-за напряженности во взгляде, словно бы преодолевающем большое расстояние, но казалось, Федор смотрит откуда-то с высоты. Не свысока, нет, – даже оттенка высокомерия не было в заботливо-сосредоточенных глазах, – а именно с высоты, с той самой, надо полагать, балканской вершины, где пируют и резвятся бессмертные боги. Сам при этом почти не пил – не пил и не ел, – гостям же все подливал да подкладывал. «А кинза?» – спохватывался вдруг, и в певучем голосе – нотки ужаса. Это он разглядел, зоркоглазый, с хладного своего Олимпа, что в наваленной на блюдо пышной, в крапинках влаги зелени отсутствует ароматнейшая из трав.
Жена небожителя, полненькая, маленькая, чуть ли не вдвое короче супруга, виновато хлопала под линзами очков болезненно-выпуклыми глазами. «Кинзы не купила… Петрушка была, я петрушки взяла».
Стон отчаянья – не очень громкий, но стон, – выползал из узкой груди хозяина. Как же так, есть сыр – выдержанный сыр, ноздреватый, повезло, можно сказать, – а кинзы нету! Гости утешали: ну что ты, Федя, все отлично – какой салат, пироги какие, а уж о мититеях, фирменном тапчанском блюде, и говорить нечего, – но бледное остроносое лицо выражало страдание.
Страдала и Лидусь. Преданная, заботливая Лидусь, по-южному гостеприимная. В отличие от мужа, московского молдаванина, наполовину к тому же русского, она была молдаванкой чистокровной, из приднестровского большого села, куда выпускник столичного иняза отправился – по собственному желанию! – отрабатывать в школе положенные три года. Росли тут могучие белые черешни, такие огромные, что даже фитилеобразный Тапчан не всегда дотягивался до крупных, отливающих желтизной ягод. Но раз – о чудо! – ягоды слетели к нему с макушки сами.
Учитель поймал их и, не очень-то удивленный – подумаешь, чудо! – задрал голову. В трепещущей листве беззвучно смеялось среди солнечных пятен девичье лицо. Молодое… Черноглазое…