В то сентябрьское воскресенье, по-летнему теплое (в понедельник задуло и набежали тучи, а в четверг, когда хоронили магаряновского сына, пошел мокрый снег), – в воскресенье ездили за грибами и ездили удачно, два ведра набрали, причем
Не оттого ли и подскочил, когда позвонили? Подскочил не столько от неожиданности, сколько от ожидания…
Незнакомка держала сложенный зонтик, будто явилась из завтрашнего пасмурного, уже без магаряновского сына, дня. «От вас можно позвонить?» К-ов растерянно оглянулся. По телефону жена говорила, он пробормотал «Занято» или что-то в этом роде, и тут-то прозвучали слова, странность которых не сразу дошла до него: «У меня дедушка умирает». Ему послышалось – девочка, и он невольно посторонился, чтобы женщина прошла, но она звонила уже в соседнюю дверь.
Ее пустили, а вскорости явилась встревоженная соседка, принялась расспрашивать, что за дамочка такая. Не в «скорую» звонила – подружке, выясняла, как добраться к ней и есть ли у нее анисовые капли.
Анисовые капли! Это когда человек умирает…
К-ов долго не спал в ту ночь, думал, что означает этот визит – или даже не визит, попытка визита, ибо толкнулась-то к ним, но вошла к соседям, – а утром позвонил Петя Дудко и сдавленным, чужим каким-то голосом сказал, что вчера вечером у Сени Магаряна убило током сына. (В телевизор залез, ножницами, родители в кухне возились с грибами.)
Немое кино в провинциальном городе
Когда начинался салют, о чем извещали залпы мальчишеских голосов на улице (орудийные залпы не доходили – К-ов жил на самой окраине), он, оставив дела, подскакивал к окну и смотрел не отрываясь, но смотрел не сегодняшними глазами, а глазами того маленького провинциала, для которого увидеть столичный фейерверк было пределом мечтаний. Вообще любил, нажав кнопочку, отъехать в прошлое и оттуда обозревать настоящее. Расстояние, которое преодолевал он, измерялось десятилетиями. А где-то на полпути светился, подвешенный к беззвездному московскому небу, куб тинишинской комнаты с боксерской грушей – черная точечка эта была как завязь, как зерно, от которого тянулся вверх тонкий хвостик. Точно космическая тарелка зависла над городом. Неопознанный летающий объект…
Не только во времени перемещался К-ов – в пространстве тоже, и эффект был примерно одинаков. Уезжая из Москвы, чтобы поработать в тиши и уединении, как бы в иную перелетал эпоху. Издали смотрел на оставленную, бурлящую без него жизнь, прогуливаясь после обеда вдоль кромки северного моря, мелкого и плоского в отличие от моря южного: чайки на тонких лапах расхаживали по воде в двадцати, тридцати метрах от берега… А однажды увидел на песчаной отмели два поблескивающих спицами велосипеда, что стояли, опершись друг на друга, хозяева же, парень и девушка, застыли в обнимочку.
Случалось, море штормило, но тоже иначе, чем южное, – нетерпеливей и шумней. Ветер срывал с кипящей воды пену, далеко относил ее, бросал на редких путников…
Именно в один из таких дней беллетрист К-ов, совершавший свой послеобеденный моцион в любую погоду, и увидел на берегу человека, очень похожего на Тинишина. А может быть, и самого Тинишина…
Навстречу ветру пробивался он, по-бычьи наклонив вперед крупную голову и держа возле груди, ладонью защищая от ноябрьского шквала, что-то живое. Уж не цветок ли? Цветок, белую хризантему, одну-единственную, что весьма походило на Тинишина, в доме которого живые цветы не переводились. Летом ромашки стояли, зимой обычно гвоздика – как и в тот первый, то ли ночной, то ли уже утренний визит, когда они, предводимые именинником Магаряном, без предупреждения ввалились в комнату на Садовом.
Сеня стукнул разок – только разок, костяшками пальцев, – и дверь тотчас распахнулась. Широкоплечий крепыш в спортивном костюме, вовсе не сонный, без удивления обвел всех троих взглядом и молча посторонился.
Гости вошли. Вошли и увидели подвешенную к потолку грушу, услышали сопенье закипающего на электроплитке чайника, пожали, знакомясь, большую теплую руку хозяина. Тот достал еще три чашки, все разные, потом, не отвечая на прямой магаряновский вопрос, нет ли покрепче чего, выковырял из тумбочки непочатую, в синей плетенке, бутыль «Гамзы». Возликовавший Петя Дудко обнял спасителя, громко чмокнул в толстую щеку. Ловки и крепки были руки волейболиста, но тинишинские оказались сильней. Без труда расцепил хмельные объятия. «Не люблю, – буркнул, – этого. Пейте вон!» А себе чаю налил, густого, одну заварку, было же ровно шесть утра, по радио гимн играли.