Она смотрела на меня угрюмо, как на врага. Раскрашенная – старательно, густо. Мохнатые ресницы расчесаны, склеены чем-то черным, как такие пластины. Глаза обведены голубым, и будто вырезаны из багровой бумаги ярко намазанные губы.
– Отстань, Олли. Я с тобой больше не буду встречаться.
Она выворачивалась, я держал ее крепко. И надсадно шептал:
– Будет у тебя ребенок?
– Пошел ты...
Я ее встряхнул.
– Ребенок! Будет у тебя?..
Она вырвалась. Глянула на меня злобно.
– Тебе надо знать, да?
– Я должен знать!
Она раздраженно дернула головой и хотела уйти. Я загородил ей дорогу, вытянув руки. Она попробовала под них поднырнуть, отчаялась и кинулась на ту тропку, ведущую к ольшанику. Увидела, куда попала, повернула назад. Но я загородил отступление. Она побежала наверх, я за ней. Сгреб ее за голые локти, повернул к себе.
– Эви!
Она отвернулась, что-то выплюнула в кусты.
– Эви! Что с тобой?
Она распрямилась и смотрела на меня из-под черных щелкающих пластин.
– Мошку заглотнула!
– Последний раз спрашиваю! Будет у тебя ребенок?
– Нет. Не будет. А то тебе больно надо знать. Или еще кому.
– Слава Богу!
Вся перекосясь, она передразнила меня:
– Слава Богу! Слава Богу! Слава Богу!
И, спотыкаясь, стала взбегать по тропе, напарываясь на ветки, попадая в крапиву, шарахаясь, петляя. Я затрусил следом. В сердце у меня распустились великая радость и покой. Я ускорил шаг, я был уже в метре от нее, а она все взбиралась вверх какой-то сразу дерганой и расслабленной побежкой. И бросала при этом такие же дерганые слова:
– Пусть бы мне завтра помереть – и то бы тебе ничего. И никому ничего. Вам всем одно надо – тело мое поганое, а не я. Хоть бы мне пропасть, хоть бы тебе пропасть вместе с хреном твоим поганым и с химией твоей поганой, умник выискался... Только тело мое поганое, только...
Мы вырвались в солнечный круг. Смеясь от радости, от облегчения, я снова повернул ее к себе, мне хотелось, чтобы она разделила мою радость, чтобы все разделили. Держа ее одной рукой за спину, вжимая в себя эти круглые груди, я другой рукой поднял ее лицо, чтобы поцеловать. Она поморщилась, вывернулась, зашипела, как кошка.
– Ну Эви, ну миленькая! Ну давай! Успокойся! Успокойся, юная Бабакумб!
Тут она прижалась ко мне, руки на моих плечах, голова у меня на груди. И заговорила, всхлипывая, давясь слезами:
– Ты меня никогда не любил, меня никто никогда не любил. Я любви хотела, хотела, чтоб кто пожалел... я хотела...
Она хотела нежности. Я тоже. Но не от нее. Мои возвышенные фантазии, обожание и безнадежная ревность не имели к ней никакого касательства. Она была – доступная вещь. Я с улыбкой пережидал, когда отполыхают летние молнии, отбушует гром, уймутся ливни, чтобы нам снова приступить к разумным отношениям. В конце концов, Эви – это дикое, нужное, вожделенное существо – была еще и девушка. И естественно, слезы немного погодя иссякли. Я ждал, не без легкой иронии, что сейчас проступит игривая, таинственная усмешка. Но Эви, наоборот, медленно оторвалась от меня, смахнула с лица волосы. И медленно побрела сквозь кусты к ольшанику над кроличьим садком, прикладывая к глазам и к носу платочек. Бросилась на землю в тени, оперлась на локоть и уныло разглядывала Стилборн в лиственной раме.
Через минуту-другую я подошел, встал на коленки сзади нее, рядышком, беспечный и радостный, как пчела над цветком. Я погладил ее голое плечо. Она отшвырнула мою руку, будто отмахнулась от мухи. Хохоча, я раблезианским жестом задрал ей подол. Хихикая, схватил резинку трусов. Ощутив на себе мои пальцы, она дернулась от меня, и трусы скользнули к коленкам. Как током ударенная, она поддернула их и глянула на меня через плечо мертвым, белым под размазанной краской лицом.
Есть вещи, которые не надо анализировать, раскапывать, затверживать и воскрешать усилием памяти. Они просто вспыхивают перед глазами, и можно детально разглядывать их. А вдобавок такова их природа – ни одна ведь мысль не мелькнет, не оставя зарубок где-то в космосе, – что они сразу же влекут и неизбежное истолкование. Я стоял на коленках, смотрел на нее и не видел, видел только свое открытие, и из клочков с естественной неотвратимостью складывалась картинка.
Капитан Уилмот со своим волчьим оскалом и грудой невыкопанной шрапнели! Примкнуть штыки! Капитан Уилмот, добрый соседушка, гоняющийся за призраком юности, вышибленной из него снарядом, нежно преданный учитель от природы одаренной ученицы.
Она вставала перед ним на коленки, я так и видел. А он, пригнувшись, наверное, к креслу, тянулся над ее свешенной головой и правой рукой выбивал эти красные шрамы, в такт, что ли, глубоким океанским раскатам, а потом, утомясь – много ли сил у развалющей, слюноточащей горгульи, – отпускал удары уже послабее, уже левой рукой по другим, тем рубцам.