Митька молча взял у Воробушкина лопату и принялся рыть землю. Лопата легко входила в рыхлую песчаную почву, и желтый бугорок быстро поднимался рядом с ямой.
Девочка стала на колени и открыла ящик.
Внутри, на подстилке из свежей травы, лежал белый турман.
Он лежал с закрытыми глазами, неестественно согнув шею и сложив застывшие, мертвые крылья.
Митька рыл быстро, без передышки, и вырыл четырехугольную яму в аршин глубиной.
Девочка осторожно поправила голову птицы.
Митя приподнял ящик и бережно опустил на дно ямы.
Дети сдвинулись кольцом, окружили могилу плотно, голова к голове, и молча смотрели вниз.
Солнце поднималось выше, палило сильнее. Одна за другой умолкали птицы и прятались в тень.
Одинаковое, не детски печальное выражение лежало на лицах детей.
Они стояли не шевелясь, сжав губы, все похожие друг на друга, и было слышно неровное дыхание детей, да где-то далеко за рекой, не умолкая, трещал коростель.
Прошло полчаса, никто не шелохнулся, пока тихий шепот не заставил всех разом поднять головы и, как по команде, повернуть их к Кате.
Самсон мял и теребил полу старой курточки, он не мигая смотрел прямо в рот Кате, и в глазах его появился испуг.
Девочка ничего не замечала. Сухими глазами смотрела она на белого турмана. И медленно шевелила губами.
– Попадья! – не выдержал Митька и отвернулся.
У Самсона вдруг заблестели глаза. Он оставил в покое курточку и радостно закивал головой.
По движению губ Самсон угадал слова, и к шепоту девочки присоединился тихий, чуть слышный свист знакомого мотива. Шепот девочки, получив подкрепление, начал расти и усиливаться, и теперь уже можно было разобрать слова:
И уже полным голосом:
Песня крепла и росла. Сначала робко, а затем все сильнее и смелее вступали новые голоса.
Воробушкин, все время державшийся в стороне, услышав песню, подошел ближе. Долго сдерживаемые слезы наконец полились из глаз девочки. Мальчики всё еще крепились.
Высокий, чистый, как серебряный колокольчик, звенел дискант Кати.
Одним за другим вступали голоса мальчиков, и у всех уже слезы катились из глаз.
Только Самсон ничего не видел. Откинув назад и подняв кверху изуродованное тюремщиком лицо, он свистел, вкладывая в исполнение все свое искусство. Но разбитые губы слушались неохотно, и звук слетал с них неровный и дрожащий:
Катя наклонилась, подняла крышку с земли и прикрыла ею белого турмана. Потом взяла желтый комок земли и бросила его в могилу.
За ней начали бросать другие. Теперь уже плакали все и не стеснялись.
Когда могилка сровнялась с землей, Воробушкин сказал речь:
– Не надо плакать, дети. Он погиб за революцию. Он погиб за жизнь. Не надо плакать, дети. – И, помолчав, добавил: – Есть люди, что завидуют этой птице.
Воробушкин казался спокойным, но голос его звучал сдавленно и часто вздрагивал.
Черномазый Митька подошел к Кате, взял за руку и сказал, успокаивая:
– Слышишь, не надо плакать. Он погиб… – И, не докончив, отошел в сторону.
Солнце палило вовсю. Стало еще тише. Даже коростель умолк и спрятался в тени. Только над лугом, над рекой, безмолвные и неподвижные, все еще висели высоко в небе ястребы да внизу, насыпая над могилкой холмик, всхлипывали дети.
Пират
Свет, яркий режущий свет увидел Пират, когда на двенадцатый день жизни у него впервые открылись глаза. До этого мир существовал для него только в виде вкуса молока, запаха псины и сосны и ощущения тепла, исходившего от тела большой, похожей на немецкую овчарку суки.
Рядом с ним копошилось еще шесть комков из мяса, хрящей и шерсти, но Пират их еще не видел, хотя и смотрел на мир уже открытыми, раскосыми глазами.
Пират жил мало дней на свете, и у него не было еще воспоминаний. Он не знал, что большая серая сука, дающая ему свое молоко, тепло и любовь, приходилась мачехой.
Его мать, ржаво-желтая поджарая волчица, лежала в это время в дальнем логу, забившись в заросли высокой травы, прижималась израненным боком к холодной, сырой глине.
От худобы волчица казалась высохшим на солнце трупом. Она лежала не двигаясь, не шевелясь, уткнув нос в кочку и закрыв глаза. Только уши жили самостоятельной жизнью на остромордой, воспаленной голове. Они чутко стояли на страже и вздрагивали от малейшего шороха.