А в том месте, где этот златокузнец обряжал своего оленя, под самым бережком я ямку вырыл в аршин[49]
глубиной, помыл в ковшичке и вынул из гравия дюжину таких пластинок. Уж на золотой песок в шлихе и не глядел — смыл его в ручей. Такие ямки я понарыл числом16 вниз по ручью и везде 5–8 самородочков и на дне ковша песочку по золотишку с лихом. Семнадцатая яма мне не далась. Её водой залило, я только четверть ковша набрал, да и глубже она была. Эта малость породы дала, 42 доли[50]
золотого песочка. Водка у меня кончилась, и якут помер.— Как помер? — поднял глаза Суров.
— Как, как — взял да и помер. Схоронил я его, болезного, с эфтими золочёными оленьими рогами. Оленя съел. Уходил оттедова, обходя якутские стойбища. Вот туда-то я и подрядил ватагу золотничков Яшки Цыгана, мне добыть ещё золотишка. За месяц вычистили участок до коренного плотика, благо он был там на глубине от пол-аршина до сажени вниз по ручью. Зимовье построили — хоромы с печкой. Полати на всю артель. Промывочный шлюзок обустроили длиной в три сажени, шириной почти аршин. Пристроили в русло ручейка, так что он сам мыл золотце, только породу — речники подкидывай, да гребками гальку сбрасывай. Вот и изладили к осени верхнюю часть россыпи вчистую.
— Сколько же вы, Василий Авенирович, металлу-то взяли? — спросил, весь трясясь изнутри, Суров.
Старик задумался и молчал некоторое время. Не то вспоминая, не то что-то подсчитывая. Так и не ответив на вопрос, продолжал:
— Народец в артельке подобрался разный. Когда по утрам случался иней, пошли разговоры о доле каждого. Все что-то прикидывали. Споры о том, кто больше работал, кто меньше, возникали всё чаще. Мы с Яшкой всегда были при объёме золота со шлиза и весь концентрат забирали и доводили до золотого песку сами. Однако многие варначили — утаивали самородки не только от нас, но и друг от друга. Я удумал, что с этим надо кончать. Собрал ватагу и объявил, что каждый получит по полпуда металла и чтобы каждый приготовил свой собственный мешочек. Общество решило, что я получу пуд, а Яшка Цыган, как таборщик, — три четверти пуда.
У Демьяныча от этих слов в горле всё пересохло.
— Что было дальше? — прошептал он.
— Дальше ещё два дня мы взвешивали металл и рассыпали по мешочкам. По размеру-то они невеликие, гдето в полторы ладошки длиной. Получилось двадцать три мешочка одинаковых и два поболее. Цыганов и мой, грешника. Показали мы народу их доли и объявили назавтра отдых и малое застолье по завершению работ. На другой день убрали инструмент, разобрали промывалку. Всё путём сложили в клеть при зимовье под замок. Напекли шанег, наварили мяса, сделали кулеш, в два самовара зарядили водки. В зимовье за столом уместились все. Цыган у дальнего торца, я со стороны двери. Помолились и начали выпивать и обедать. Цыган назвал меня благодетелем, и будто бы я снова всех приглашаю на следующий сезон и всё такое. Я под очередные полкружки ответил. Всех благодарил и напомнил, что до посёлка далековато и уж там, даст Бог, будем думать про следующий год. Пока мыли золото и делали другие работы, водки не пили. Она у меня под замком стояла. Сейчас же народ захмелел, из самоваров хлебная-то перестала вытекать, как краны не крути. Всё выпили, но, как всегда, оказалось мало, хотя половина уже встать с лавки не могла. Шум, разговоры, кто-то запел. Цыгана повело, он стал выхваляться и повёл ненужные разговоры. Я за это время выпил всего полкружки хлебной. Больше ел. Раздались недовольные крики, что мало вина и что я, дескать, не даю народу погулять от души. Встав и постучав ложкой по самовару, сказал им, что сей момент представлю весь оставшийся запас белого вина, а уж они как соизволят. Сейчас пить или оставить на опохмел на завтра. Эта речь вызвала вопли одобрения. Выйдя из зимовья, достал со склада бутыль в плетёной корзине. Она была зелёного стекла с печатью на пробке. В неё входило ровно ведро. Отлил себе малость и сыпанул туда известного тебе, Костя, снадобьица.
Суров с ужасом посмотрел на благообразного старца Василия. Тот продолжал: