В Грузии существовал любопытный обычай, несомненно восходивший к языческому прошлому и лишь позднее влившийся в христианский ритуал: перед Пасхой приводили во двор молодого ягненка, украшали и всячески ублажали его, а потом закалывали к праздничному столу. В обычае этом ягненок оказывался своего рода искупительной жертвой, приносимой людьми, — персонажем трагическим.
Сохранилось несколько «Пасхальных ягнят», написанных Пиросманашвили, но, скорее всего, их было гораздо больше и этот сюжет принадлежал к наиболее ходовым. Один из них известен под названием «Барашек и пасхальный стол с летящими ангелами»: лужайка в лесу, стол, накрытый к Пасхе — с куличом и крашеными яйцами, распятие в траве, порхающие в воздухе «ангелы» вперемешку с обычными у Пиросманашвили птицами (и так же написанными) и пасхальный ягненок, пьющий из ручейка. Чрезвычайно идиллическая картинка, должно быть, была по душе зрителям. Она и нам мила своей крайней наивностью, роднящей ее с произведениями базарных ремесленников — с той стихией, от которой отталкивался художник (нечто подобное этой картине и в самом деле сооружали многие тифлисские торговцы на Пасху в своих маленьких витринах, заботливо выкладывая мох или мелко нарезанную зеленую бумагу, расставляя фигурки из папье-маше, тарелки и корзинки с угощением и зажигая свечи).
Но два других, наиболее известных, варианта совсем не идилличны. И тут есть привычные атрибуты праздника: кулич и тарелка с яйцами в одном, тарелки с разными яствами — в другом, но нет главного — праздника. Барашек, занимающий почти всю композицию, стал теперь полновластным героем: медленно, подобно заводной игрушке, автоматически переставляя негнущиеся ноги и глядя огромными печальными глазами, идет он навстречу неминуемой гибели. Словно все знает, все понимает — и идет.
Известно, что Пиросманашвили был верующим человеком — правда, более в душе, чем в каноническом и добропорядочном следовании предписаниям церкви. Его религиозных произведений дошло до нас очень мало. Кроме нескольких «Пасхальных ягнят» известны только две такие картины: «Вознесение» и «Георгий отшельник». Конечно, работа для духанов, пивных и закусочных не располагала к евангельским и библейским сюжетам. Но дело не только в этом. Прямое изображение чего бы то ни было исключительного вообще было чуждо ему по самой природе дарования, и он его избегал, инстинктивно стремясь оставаться на почве реального.
Право же, картина «Барашек и пасхальный стол с летящими ангелами», при всей ее милоте, все-таки вызывает к себе несколько снисходительное отношение. То же, в общем, можно сказать и про другую его работу, «Вознесение», лишь совсем недавно вынырнувшую из неизвестности. Здесь очень земной и массивный пасхальный натюрморт на переднем плане и характерный, при всей его лаконичности, грузинский пейзаж на заднем довольно наивно соединены с сюжетом вознесения Христа, взмывающего в небо и оставляющего на земле свое потемневшее бренное тело.
Совсем иное впечатление оставляет картина «Георгий отшельник» (наверно, та самая, которую он называл, когда говорил, что иконописцем не был и только раз писал святого Георгия). Георгий был не просто одним из святых. Его культ восходил еще к почитанию языческого божества — всадника Гиорги — охотника, покровителя земледелия, повелителя небесного огня и грома (позднее, с принятием христианства, он слился с образом Георгия Победоносца). В нем видели покровителя Грузии и грузин. Верили, что все грузинские храмы были возведены там, куда попали частицы тела святого, будто бы разрубленного после смерти на 360 кусков. Недаром на многих европейских языках Грузия и называется его именем —
Житие Георгия предлагало немало увлекательных сюжетов, но Пиросманашвили пренебрег ими и написал отшельника, старика в простой крестьянской одежде, молящегося у себя в пещере. Одна лишь маленькая икона с каноническим изображением Георгия Победоносца, поражающего дракона, подсказывает нам, кто это. Постаревший герой, удалившийся от подвигов в тишину отшельничества и хранящий напоминание-знак этих подвигов (не так ли мы сами вешаем на стены свои старые фотографии?), — это сугубо житейское истолкование неожиданно и характерно. При всем том Георгий написан с мощью, которая перебарывает бытовую конкретность, берет ее себе в услужение. Он словно сошел прямо с какой-нибудь старогрузинской фрески — такой завораживающей истовостью дышат его пластика, характерный жест, проникновенный взгляд. Живописная сила, с которой вылеплена его фигура, способна отвлечь даже от превосходных деталей — скажем, от ручейка, рассыпающего свою тонкую серебристую струю, написанного так обескураживающе просто и вместе с тем убеждающе, как был способен только Пиросманашвили.