Мой утонченный наставник советует мне анализировать. Что ж, я могу. Я не стану говорить, что мне просто не нравятся его идеалы, как не нравится котлета из толченых орехов. Еду можно свести к формулам белков, предпочтения — к формулам принципов. Хорошо, если мы можем установить, какие из принципов исходны, первоначальны. Я готов отнестись серьезней и даже почтительней к первому совету — иногда полезно очистить ум от хлама второстепенных и третьестепенных мыслей. Если речь идет о том, что один мой друг называет «генеральной уборкой ума», я понимаю и соглашаюсь. Но при самой генеральной уборке не сметают веником крышу и не выпалывают стены. В том–то и суть: очищая ум, мы убеждаемся, что его очистить нельзя. Мы непременно возвращаемся к основным, главным мыслям, которые зовутся убеждениями. Они четки и ясны, но по странному закону человеческой речи рассказать о них очень трудно, они ускользают сквозь пальцы.
Если взглянуть поглубже, увидишь, что моими противниками тоже владеют определенные убеждения, порождающие все их советы: например, серьезное отношение к телу. Тело для них вроде языческого бога, хотя язычники чаще бывали стоиками, чем эпикурейцами. Оно — начало начал, создатель души на земле, если не на небе. Они хотят, чтобы мы ели чистые фрукты и пили чистую воду и от этого становились бы чистыми наши помыслы и поступки. Тело — волшебная фабрика, перерабатывающая зелень в добродетель. Пищеварение обладает главным признаком божества — от него зависит все. Обладает оно и другим божественным признаком — если его удовлетворить, прочее станет на свои места. Поэтому служение телу должно быть серьезным, а не смешным, и мельчайшие его капризы воспринимаются как грозные знамения. Искусство полезно, потому что алтарь надо украшать; наука хороша потому, что службу надо вести на мудреном языке. Я все это понимаю, когда речь идет об алтаре и боге; но в этого бога я не верю и не молюсь у этого алтаря. Я не считаю, что тело надо принимать всерьез; много чище и здоровее относиться к нему насмешливо и даже грубо. А в праздники, когда мы спускаем тело с поводка, надо дать ему не только насладиться, но и подурачиться вволю, не только поплясать, но и покувыркаться. У тела свой ранг, свои права, свое место; оно не король, а придворный шут. Тем и важны, исторически и нравственно, старые рождественские шутки, какими бы грубыми, нелепыми и плоскими ни казались они изысканной душе. Вед
УЖАСНЫЕ ИГРУШКИ
Было бы слишком лестно и радостно сказать, что мир становится детским; все же главная его глупость в том, что он не ценит детского ума. Мы слышим со всех сторон пересуды и предостережения, которые показались бы дикими и дураку из сказки. Недавно, на рождество, мне сказали в игрушечной лавке, что теперь делают меньше луков и стрел, потому что они опасны. И впрямь игрушечный лук иногда опасен; а маленький мальчик опасен всегда. Однако ни одно общество, претендующее на здравомыслие, не подумает уничтожить луки, не уничтожая мальчиков. Достоинства столь радикальной реформы я обсуждать не стану. В ней много смысла, и, быть может, нам посчастливится вскоре о ней потолковать. Современный разум неспособен отличить цель от средства, больной орган от болезни, употребление от злоупотребления; почему бы тогда не отменить мальчиков вместе с луками, как выплескивают с водою ребенка?
Разберемся же немного в этом грустном деле и поговорим об ужасных игрушках. Здесь ясно и очевидно одно: из того, что видит и трогает ребенок, игрушки — самое безопасное. Почти все в доме опаснее маленького лука. Огонь может обжечь, кипяток — обварить, нож — порезать; можно утонуть в ванне, подавиться шариком, упасть со шкафа или с лестницы. Ребенок ходит целый день среди орудий убийства, опасных, как колеса какой–то чудовищной фабрики. Он играет в доме, набитом орудиями пытки. Он танцует в сени смертной, и спасти его способен кусочек бечевки, привязанной к изогнутой палочке. Если ребенок мал, ему нелегко справиться с детским луком. Когда он справится с ним, ему достаточно для радости, чтобы стрела вообще полетела, словно перо или осенний лист. А если он подрастет, станет проворней и не изменит ничтожному луку ради блестящего аэроплана, вред, который нанесут его стрелы, окажется во много раз меньше вреда, который может нанести камень, поднятый им в саду.