Всякая литературная норма характеризует определенную фазу в становлении человеческого духа; однако если в жизни эта фаза выглядит сама по себе достаточно убедительно, литературный жанр, соответствующий ей, должен обладать той меткостью и формальной упорядоченностью, которая бы возмещала нехватку реальности. Так, группа веселых молодых людей за чайным столом может быть сколь угодно эмоционально близка комедийным героям «Много шуму из ничего» или «Нортенгерского аббатства» [25]
, но если мы начнем записывать их беседу, то вряд ли внесем значительный вклад в литературу. Одинокий старик у камина может ничуть не уступать в величии Лиру или папаше Горио, однако для того, чтобы стать полноценным литературным героем, одного сидения у камина недостаточно. Стало быть, художественная состоятельность фарса и пантомимы всецело зависит от жизненных эмоций, им соответствующих. А эмоции эти до неузнаваемости искажены безраздельной приверженностью современной эстетики к изображению жизненных тягот. Страдание, говорят нам, — преобладающий элемент существования; но это справедливо лишь с существенными оговорками. Если бы страдание преобладало в нашей жизни хотя бы на несколько мгновений, всякий бы счел за лучшее повеситься на спинке собственной кровати. Страдание своим мраком и безысходностью властно влечет к себе молодого и неискушенного художника подобно тому, как школьник изрисовывает тетради чертями, скелетами и виселицами. Но радость — куда более неуловимая материя, чем страдание. В радости — смысл нашего существования, мелочный и великий одновременно. Мы вдыхаем ее с каждым вздохом, ощущаем ее аромат в каждой выпитой чашке чаю. Литература радости — бесконечно более сложное, редкое и незаурядное явление, чем черно–белая литература страданий. Среди разнообразных жанров литературы радости фарс и пантомима больше остальных заслуживают морального преклонения.Даже самого мирного человека, ведущего самую мирную, упорядоченную жизнь, иногда охватывает безумное желание осуществить неосуществимое: чтобы из чайника вдруг полился мед или морская вода, чтобы стрелки часов указывали на разное время дня одновременно, чтобы свеча горела зеленым или красным светом, а дверь его лондонского дома выходила на озеро или картофельное поле. Во всякого, кому знакомо это желание, неизбежно вселяется дух пантомимы. О клоуне, который распиливает пополам полицейского, можно сказать (без задней мысли), что он осуществляет одно из потаенных наших желаний. Заметим также, что именно в пошлых и избитых ландшафтах и архитектуре, характерных для пантомимы и фарса, и заключается истинно фарсовое начало. Если бы все эти чудеса происходили в чужеродной атмосфере, если бы на грушевых деревьях начали расти яблоки, а вода в реках вдруг превратилась в вино в какой–нибудь волшебной стране, эффект был бы совсем иным. Улицы, магазины, дверные молотки арлекинады, которые покажутся вульгарному эстету столь тривиальными, по сути дела, являются отправной точкой эстетической остраненности. Дверь должна быть настоящей, подлинной, распахивающейся и захлопывающейся дверью, за которой скрываются самые невероятные интерьеры; булочник, чьи батоны вылетают из печи сами по себе, должен непременно быть настоящим, современным булочником — в противном случае весь смысл дьявольского наваждения арлекинады теряется. Как знать, может быть, наступит день, когда узкосовременные эстетические нормы отживут свой век, а слава фарсового искусства предстанет во всем своем величии. Когда люди давным–давно забудут, что драпировали стены своих гостиных в серый и зеленый цвет, что украшали свой дом японскими вазами, какому–нибудь эстету может взбрести в голову построить себе дом по законам пантомимы: звонки и дверные молотки окажутся изнутри, а не снаружи, с нажатием кнопки будет проваливаться лестница, а стол, накрытый к бутафорскому обеду, вырастать на пустом месте. Мы со своей стороны нисколько не сомневаемся, что устраивать свою жизнь и свой быт, сообразуясь с этими видами искусства, ничуть не более зазорно, чем с другими.
Такая точка зрения на пантомиму и фарс может показаться безумной, однако не исключено, что безумны мы сами. Ничто не наводит в наш переходный век большего уныния, чем его увеселения. Когда самые блестящие люди нашего времени берутся за юмористические произведения, их подстерегает одно серьезное заблуждение: представление о том, что комическая литература в известном смысле поверхностна. Они создают недолговечные безделушки, которыми определенно гордятся, а между тем за две тысячи лет безрассудство «Лягушек» устарело ничуть не больше, чем мудрость «Республики» [26]
. А все оттого, что мы мелочно стыдимся радости. Когда мы выходим из театра после «Сна в летнюю ночь», мы испытываем не меньший душевный подъем, чем после «Короля Лира». Ведь радость, заложенная в этих произведениях, древней печали, безрассудство — естественней мудрости, любовь — сильнее смерти.