Мысль о том, что листья — краса леса, так же вульгарна, как мысль о том, что кудри — краса пианиста. Когда зима в своем здоровом аскетизме бреет, словно монахов, и дол, и холм, и древо, мы ощущаем, что они стали больше похожи на себя, как больше похожи на людей, а не на собачек, бритые художники и музыканты. Но люди страшатся увидеть истинное строение — и свое, и того, что они любят. Потому они боятся древесного скелета; потому — и куда сильнее — боятся скелета человеческого.
Однако скелет нам очень нужен и ничуть не страшен. Конечно, красивым его не назовешь, но он не уродливей бульдога, которого так почитают люди, и гораздо больше располагает к себе. Но мы почему–то стыдимся его, как стыдимся зимнего дерева. Мы боимся его, хотя чего уж бояться, когда хитрая, мудрая природа ни за что не даст нам от него сбежать.
Казалось бы, страх этот вызван тем, что скелет — символ смерти. С таким же успехом можно сказать, что фабричная труба — символ банкротства. Иногда от фабрики остается лишь труба, в которую вылетел фабрикант, от человека — лишь скелет; но и труба, и скелет знали лучшую пору, когда весело вертелись колеса и весело пощелкивали суставы. Живой скелет так шустер, что мог бы стать символом жизни.
На самом деле страх перед скелетом совсем не страх смерти. Человек, к стыду своему и славе, не так страшится смерти, как унижения. А скелет напоминает ему, что внутри он бесстыдно смешон и довольно уродлив. Не знаю, что тут плохого. Живем же мы в мире, не блещущем благолепием, — в нелепом, неутомимом, чудовищном мире. Мы видим, как мириады животных со щегольской легкостью носят самые дикие обличья, самые немыслимые рога, крылья, копыта, когда им это нужно. Мы не дивимся добродушию лягушки и необъяснимой радости гиппопотама. Мы спокойно глядим на мир, где смешно все, от личинки, чья голова непомерно велика для тела, до кометы, чей хвост велик для головы. Но когда дело доходит до дивной нелепости собственного остова, чувство юмора внезапно покидает нас.
В Средние века и в пору Возрождения (которая бывала много мрачнее) мысль о скелете успешно изгоняла гордыню из пышных празднеств и угашала земные услады. Дело было не в страхе перед смертью — люди пели тогда, встречая смерть; дело было в том, что унижение уродством бросало вызов тщеславию молодости и красоты. Само по себе это хорошо. Молодость холодна и беспощадна, а там, где царит знатность, еще и высокомерна. Нескончаемому лету успеха надо резко напомнить, что звезды смотрят на нас свысока. Раззолоченные, чванливые создания должны понять, что их поджидает смешная, недостойная ловушка, из которой им не выбраться. Они не ведают в своей важности, что так же нелепы, как свинья или попугай; что человек смешно родится, смешно стареет, смешно ест. Но они узнали хотя бы, что он смешон после смерти.
Почему–то в других странах считают, что природа хороша своею красотой. Но красота — такая, скажем, как в дубовой обшивке стен или атласном занавесе, — лишь одно из ее достоинств. Высшее и лучшее в ней — не прелесть, а щедрое, вызывающее уродство. Примеров тому сотни. Карканье грачей ничуть не лучше диких звуков, которые мы слышим в подземке; но оно радует сердце своею хриплой, доброй честностью, и недаром влюбленный угадал в нем имя возлюбленной [36]
. Слышал ли поэт, любящий лишь розы и лилии, как хрюкает свинья? А ведь ему пошло бы на пользу задуматься над тем, с какой сердитой силой прокладывает этот звук дорогу сквозь закоулки свиных телес. Наверное, именно так храпит во сне Земля. Самое лучшее, самое старое, самое здравое и святое в природе — ее сходство с младенцем. Она неуклюжа, смешна, важна и счастлива, как маленький ребенок. Это особенно ясно, когда видишь в ней детский рисунок; а он намного проще и намного древнее той болезни, которую мы зовем искусством. Утварь неба и земли складывается в детскую сказку, и взгляд наш становится таким немудреным, что лишь веселый безумец смог бы оценить его прозорливость и простоту. Дерево над моей головой бьет крыльями, словно гигантская птица; луна — словно глаз циклопа, взирающий с небес. И даже если лицо мое омрачает суета, или пошлая злоба, или гнусная гордыня, под ними навеки застыл смех.В ЗАЩИТУ ДЕТОПОКЛОНСТВА
Почти каждого нормального человека привлекают в детях два свойства: во–первых, они очень серьезны, во–вторых, очень счастливы. Такая полная радость возможна лишь при отсутствии юмора. Самые глубокие философии и философы не достигли той серьезности, которой святятся глаза трехмесячного младенца. Дети серьезны, потому что дивятся миру, и в удивлении этом нет мистики, но много здравого смысла. Детская прелесть кроется в том, что с каждым ребенком все обновляется и мир заново предстает на суд человеческий. Когда, проходя по улице, мы видим внизу дивные круглые головы, слишком крупные для небольшого тела, словно шляпки грибов, мы должны помнить, что в каждой из них — вселенная. В каждой из этих голов — новые созвездия, новая трава, новый город, новое море.