Читаем Писательница полностью

Павлушина снова посадили на паровоз, но уже на паровоз бронепоезда, похожий на снегоочиститель, и он правил им с тем же удовлетворенным чувством, какое давала в детстве победа в драке. Скоро его сделали комиссаром — сначала пехотного «железного» отряда, а потом кавалерийского полка. Он комиссарил также в артиллерии, и прошел ряд командных должностей, и забыл постепенно то странное состояние, когда, начитавшись брошюр и газет, он полагал, что можно в Гааге решать вопросы политики, а разговорами в Государственной думе — несправедливость классового господства. Военная служба в Красной Армии представлялась ему самым естественным и ясным состоянием человека, когда все существование не только понятно и определенно, но попросту разграфлено, как географическая карта, с указательными стрелками, куда стрелять. Полтора года не мог он добраться до родного города, где менялись власти. И если бы у него не было того сознания, что меткий выстрел умнее самой умной книги, раз она не содержит прямого указания, куда и как стрелять, — неизвестность и тоска по семье измучили бы его. А чувства эти, наоборот, неуклонно укрепляли в то время комиссара и командира Павлушина в уверенности, что он воюет правильно — не только за общие интересы, но и за благополучие своей семьи, за то, чтобы с ней соединиться. Он чувствовал себя в осажденной крепости, где люди жуют от голода ремни, но ремни эти связывают всех в одном убеждении, что стоит сделать две-три удачные вылазки, отбить штурм, дождаться наконец помощи со стороны и снять осаду — и откроется мир, текущий молоком и медом. Но так как сытость молоком и медом была в те дни делом недоступным, то мир Павлушина тек лишь идеей молока и меда, и, однако, этой идее было суждено победить старые миры, утопавшие в молоке и меду, и самому новому, завоеванному миру — зацвести медовыми цветами, тучными полями и пастбищами. А нужно было только прорваться, взять эту просторную землю, политую кровью, и в полгода запахать окопы, воронки от снарядов, заклепать мосты, подвинтить гайки расхлябавшихся машин — и все будут есть веселую, какую-то немыслимо легкую пищу, какой не едал и генерал из солдатских сказок, любить молодых, полных здоровья женщин, а самое главное — созидать чистое, светлое здание социализма, огромный дом со стеклянной крышей по всей суше планеты. Еще наивная мечта первых лет революции боролась, устраняя из своих владений грязь, голод, вшей, скуку войны, тяжелую, изматывающую работу восстановления того, что через день или через минуту будет снова разрушено одним попаданием трехдюймовки. Может быть, помечтать так подробно и систематически не выдавалось времени ни Павлушину, ни кому другому. Нет, раненый мечтал лишь о прекращении боли в раздробленной кости, сыпнотифозный бредил о прохладе, об утоляющем жажду питье, усталый — о чистой постели рядом с женой, о тишине, и все — о белом хлебе, о том, чтобы быть сытыми, встретиться с близкими. Но мечта легко перепархивала в веселые долины будущего, под солнце будущего, в братство будущего, — а оно вот близко, там, за обложенной беляками стеной. Мечта стала достоянием масс и стала силой.

Павлушину тоже мерещилось: ласковая жена, послушные, отмытые, душистые нежным запахом бархатной кожицы дети, его дети — Коля, Настя, Петя, и какой-то незаходящий праздничный день встречи, который начнется и никогда не кончится.

И когда уже в вагоне, а не на паровозе, командиром батальона, а не машинистом, в темное, сырое зимнее утро подъезжал он с эшелоном к знакомому вокзалу, читая, каковы прошли здесь деньки боев, по ранам вокзального фасада, — радость, лихорадка ожидания, ужас, не произошло ли с семьей несчастья, сложились в такую полноту ощущений, которую едва можно терпеть. Но эта полнота суровой яви уже ни одной извилиной не напоминала розовых предвидений грез.

Павлушин шел по знакомой улице, и, как полтора года назад возле семафора, который все оказывался впереди, шел и досадовал, как мало пространства отмеривает каждый шаг, а предместье — дома, заборы, похожая на просфору церковь — лежало перед ним непреодолимо огромное для его коротких ног, незнакомо сумрачное. Кругом высились сугробы, едва лишь тронутые санями, словно на улице захолустной деревни. Никогда, кажется, не случалось раньше в их аккуратном, чистеньком городке таких снежных зим. Белые, под красной черепицей домики с выложенными по кровле фамилиями владельцев были будто подернуты копотью. Даже от снега тянуло чем-то отвратительно сладковатым, — у одной подворотни Павлушин увидал труп собаки, лежавший здесь, видимо, давно, и по этому трупу было видно, как далеко зашло запустение города.

— Похозяйничали белогвардейцы, — бормотал Павлушин.

Перейти на страницу:

Похожие книги