С годами вокруг него, особенно в Переделкине, все заметнее клубилась молодежь. Наверное, это было ему необходимо. Приезжали из Москвы, просто так, поторчат и уедут.
«Волги» уже не было. Когда нужно было по делам в город, возил его чаще всего молодой поэт Саша Лаврин на своем «Запорожце» с ручным управлением. Тарковский так же не торопясь, с достоинством, устраивался впереди, примащивал палку.
Сегодня, когда оглядываешься на Арсения Александровича, отчетливо понимаешь, что он прожил трагическую жизнь.
Только подумайте, этот томный красавец смолоду, с войны десятилетиями жил тяжелым инвалидом, без ноги. Мы-то давно привыкли, но не он — и по утрам он часто выглядел особенно незащищенным от своей постоянной беды.
И еще — переводы. Печатать свое было очень трудно, а переводить — скажем честно — очень выгодно. Тогда переводы оборачивались многократно. Но многое ли осталось? Увы!.. В ту пору переводили почти все, однако большей частью эпизодически. И я тоже. А иных, кто всерьез втянулся в эту сферу, переводы попросту сломали.
Тарковский убивается в пронзительном стихотворении «Переводчик»:
Третья и четвертая строчки болезненным рефреном проходят через все стихотворение. Никто об этом не написал. Он один признался.
И еще у него есть — о том же:
(«Верблюд»)
Из тех, кто гигантски много переводил в наше время, удержались и как собственно поэты единицы: Пастернак, Заболоцкий, Межиров, Липкин… Ничто не проходит даром.
Ну, и главная боль Тарковского. Об этом позже…
После его смерти я прочел статью о нем. Там говорилось (да об этом и раньше в критике промелькивало), что он младший представитель серебряного века нашей поэзии. Но ведь дело даже не в том, что он значительно моложе, другое поколение, а в самом поэтическом принципе, что ли. У всех тех, перед кем он преклонялся (Ахматова, Цветаева, Мандельштам, не говоря уже о Пастернаке), стихи густо замешены на жизненных подробностях, конкретности, бесстрашной наблюдательности. У него этого почти нет.
В той же статье говорилось, что поскольку он воевал, то его можно отнести к фронтовому поколению поэтов. Опять неточно. Не относят же к этому поколению Твардовского или Симонова. Этими словами определяют художников, «рожденных» войной, то есть тех, кто только-только начинал перед войной или и не помышлял об этом. И опять же — у него, добровольцем пошедшего на фронт, человека такой военной судьбы, таких страданий, по сути, почти нет фронтовой лирики. Нет подробностей, о чем я уже говорил. Как будто ему все время что-то мешает.
Вот стихи — о том, что кричит и кровоточит, — «Полевой госпиталь»:
Похоже на перевод, на что-то западное.
Как всегда бывает в искусстве, мы хотим увидеть мир глазами свидетеля, участника, в данном случае — страдальца. Здесь он сравнивает себя с куском мяса на базарных весах. И это после того, что мы о нем знаем! Ужасно, но это написано словно без собственного опыта. То есть, чтобы написать это, не обязательно было пережить все то, что довелось ему.
Думаю, критика изображала его не тем, кем он был на самом деле. Он всю жизнь пытался вырваться к себе, проявиться резко и подробно. Отсюда у него стихи, похожие манерой и интонацией на Блока, Мандельштама, Гумилева, Заболоцкого. Даже Слуцкого. Не потому, что он не мог преодолеть их влияния, а потому, что он мучительно искал свое.
У него есть замечательное стихотворение, посвященное Ахматовой, — «Рукопись». Ахматова ценила и одобряла его, Цветаева им восхищалась. Итак, стихи: