– Жизнь существует как целое, даже если она похожа на мозаику (об этом я писал в «Лавре»). Так нашу жизнь видит Бог, так ее можем видеть и мы, если сосредоточимся. Что касается меня, то формально я мог бы выделить насыщенные и ненасыщенные периоды жизни, но ценность их для меня одинакова. Количество знаков в тексте мы считаем с пробелами, хотя пробелы не несут вроде бы никакой информации. И речь состоит не только из говорения. Не менее важный ее элемент – молчание.
– Не кажется ли вам в таком случае, что тексты, которые создает искренний писатель, и есть то молчание, о котором вы говорите, а все, что вокруг них, – фон, языковая тошнота: когда говоришь и пишешь не потому, что тебе есть что сказать, а потому, что не можешь сдержаться?
– Можно сказать и так. Но есть удивительные случаи, когда человек, создающий гениальные тексты, переходит к высокому молчанию. Просто оттого, что его знание выше любых слов. Фома Аквинский, один из самых глубоких умов в мировой истории, в конце жизни перестал писать. И когда его спросили, почему он больше не пишет, он ответил: «Я видел то, перед чем все мои слова как солома». Об одном из моих героев сказано, что его слово – на полпути к молчанию. Я видел таких людей. В их речи не было сора. Это были только необходимые слова. И эти слова были золотыми.
– Фраза «можешь не писать – не пиши» зазвучала для меня совершенно иначе после того, как вы сказали, что «молчание – не пустота», а «другой период речи». Как же научиться «молчать»?
– Надо стараться проверять слова на необходимость. С этим мало кто справляется по-настоящему. Так работал, например, Бабель: он правил свои рассказы, вычеркивая лишние слова, пока не оставалось ни одного, которое можно вычеркнуть. И у него их действительно нет. Некоторые его рассказы имеют более двадцати вариантов. И, кстати, на заметку молодым писателям: Бабель говорил, что два прилагательных к одному существительному может себе позволить только гений.
– Вы сказали однажды, что слова девальвируются, и, пожалуй, это действительно так. Но сама литература при этом – по вашим же словам – набирает «популярность». Как вы можете объяснить такой парадокс?
– Так и литература ведь бывает разной. Есть литература, состоящая сплошь из девальвированных слов, – и она тоже популярна.
– Вы как-то обмолвились, что ваш самый первый рассказ родственники назвали «малохудожественным». А теперь как вам удается находить этот тончайший баланс между художественностью текста и рассказом истории, делать жанровую литературу языковым событием? Это как идти по лезвию бритвы: в любой момент есть риск сорваться, но вы почему-то не срываетесь.
– Срываюсь. Есть в моих текстах фрагменты, которые меня очень раздражают, но потом я начинаю считать их пробелами – должны же между словами быть пробелы. Но, конечно, пишу я не для того, чтобы срываться, я пытаюсь, говоря по-черномырдински, делать как лучше. Я очень ценю слово, но знаю меру в проявлении этой любви. Потому что слово, отпущенное на свободу, будет страдать нарциссизмом. Так залюбленные дети часто садятся на голову родителям. Если слишком увлечься стилем, такие тексты теряют бытийность, вес – и становятся слишком легкими. Иногда и мне хочется удивлять публику стилем, но я беру себя за шкирку и ставлю на тот путь, который считаю правильным.
– Какой же путь вы считаете правильным?
– Тот, который ведет к цели. И это тот случай, когда цель не только оправдывает средства, но и определяет их. Если, например, мне нужно описать трагическое событие, то было бы странно делать это кудрявым стилем, правда?