Пыталась я потом вспомнить станцию, но тщетными были попытки мои; ее топоним, должно быть, присоединился к утонувшим названиям деревенских атлантид, утопленных, преданных забвению насильно, и без этих названий язык обеднел.
Мы ехали вдоль Енисея по лесной дороге, лес перемежался полянами, кипели цветами травы, я узнавала воздух простора, подзабытый мной в Ленинграде. На очередной остановке (“в кустики, в кустики, мужчины налево, женщины направо, не путайте, кто куда”) мы оказались на земляничной поляне (я так и не посмотрела знаменитую “Земляничную поляну” Бергмана, мне рассказывали о символе остановившегося времени, найденном великим режиссером, — о часовом циферблате без стрелок, а мне казалось, что слова “остановившееся время” неточны; когда слышала я название фильма, перед глазами моими вставала полная свежих мелких алеющих земляничин полянка у Енисея), ни ягодников, ни забытого туеска, ни стеклянной кринки, только время стоп-кадра, рапида. Вдосталь навспоминавшись вкуса ягод детства, я оставила подругу и нескольких спутниц на бергмановской делянке, побрела к реке, вышла к маленькому лесному охотничьему балагану.
Балаган стоял на прибрежных камнях окном на реку, на двери замок, в замке ключ. Я вошла в полутемную комнатушку с печью, нарами, лавкой, полкой. Было тихо. Что-то кричали на енисейских плотах плотогоны, кажется, нас уже звали к нашим грузовикам, но бревна темного балагана съедали и слова, и звуки. Как водится, на полке стола неизбывной давности эстафета последующему анониму-пришельцу от предыдущего: мешочек с сухарями, солонка с солью, спички, тускло блестела кружка, возле печурки навалены были дрова. Выходя, я коснулась рукою бруса с зарубками, открыла дверь, прочитала среди нескольких имен, фамилий и дат: “Братья Абалаковы, 1929”. Подаренным в детстве братом перочинным ножичком в виде сапожка, спеша, слыша, как зовут меня, я вырезала кое-как незнамо зачем: “Инна Лукина, 1999”. Почему? Я даже в будущем своем обозримом до девяносто девятого не добралась.
Бегом пересекла я земляничную полянку, меня искали, аукали, ругали, ждали, мне протягивали руки, я забралась в кузов. Мы поехали дальше, с ветки взлетел ворон (или то была ворона? я считала, что ворон!), он летел, каркал, а ведь вороны живут больше ста лет, подумала я, он мог видеть здесь братьев, их плот или салик.
— Смотри, ворон, — сказал Евгений.
— Эка невидаль, — отвечал Виталий.
— Может, ему больше сотни? Может, он Ермака видал?
— Все тебе, Бурундучок, сказки мерещатся.
— Не дурной ли это знак? — спросила подруга.
— Знаки все дурные, — ответила я.
После нескольких километров езда в кузове стала видом спорта, достаточно утомительным, доложу я вам; мы устали, примолкли, только два бывалых эрмитажных археолога болтали о том о сем. Помнится, говорили они почему-то о
— Подъезжаем!
— Где же курганы?
— Здесь места захоронений ровные, — объяснил бывалый. — Их находят по цвету, там трава зеленее, ярче: перекрытия деревянные проваливались, гнили, наполнялись водой, на сырых местах травы свежее.
— А зачем бульдозеры? — спросила я.
— Для скорости слой земли снимают бульдозеристы. И грейдеристы.
— Разве так можно вести раскопки?
— Все, что нельзя, все то и наше. Откуда тебя, такую умную, отрыли?
— Сразу видно, что вы археолог. Отрыли, вырыли. Я свою милую из могилы вырою.
Хохот.
— Что вы смеетесь? Это поговорка.
— Это не поговорка, а неприличная частушка. Мы продолжение знаем.
— А я не знаю.
— Чего не знаешь, о том молчи.
Грузовик остановился.
На ровной площадке под горою стояла скифская каменная баба и реял пиратский флаг экспедиции: черным по желтому олешек в круге, наскальный петроглиф.
Место нашего лагеря, место раскопок не соответствовали моему представлению о Сибири, которая должна была быть тайгой, лесом: я увидела степь. Степь, голубые озера, золотая трава, белые утки. Между холмами в распадках стояли березы, дремали малые земляничные полянки, цвели пахучие желтые лилии.
Я каждый день собиралась послать свои письма Студенникову, но медлила. Почту отправляли из ближайшей деревни Сорокино, в которую ездили на грузовике. Экспедиционный адрес был краток: “Сорокино, Грачу”.
Начальник наш, Грач, в каждую экспедицию набирал мальчиков-тувинцев четырнадцати-шестнадцати лет: ему нравилось, как они работают, тихо, методично, с необычайным тщанием. Но когда подружка моя завела среди этих мальчиков любимчика и стала с ним сюсюкать (“Каракысонька, миленький, пойди сюда; хочешь компотику?”), Грач вызвал ее в свою палатку (“в свой шатер главнокомандующего”) и отчитал: “Ты с ними так не разговаривай, они не дети. У них там семьи остались, у многих уже свои младенчики имеются; они мужики”. Однажды среди тувинских тихих мальчиков вспыхнула драка, поножовщина; причины никто не знал. Двоих возили в Сорокино к фельдшеру. После фельдшера и бесед по душам с Грачом снова восстановились тщание с тишиною.