Как во сне, смотрела я на уходящие в стену книжные полки, падающие сверху шланги, спускающиеся сосуды. Как во сне моем, сидела я в сердцевине невеликой алхимической башни, глядя на возникающие голубые и белые кристаллы, слушая бульканье пузырьков воздуха в мерцающей воде. В круговерти падающего невесть куда “лифта” немеющими звенящими пальцами напечатала я на машинке: “14 ноября 1962 года, Ленинград”. И зажмурилась.
Сознания я не теряла, не падала, не отключалась, но словно меня не было вовсе, а потом я опять возникла.
Книги были на месте.
На полу лежала сумка почтальона.
Я подняла ее и пошла прочь.
Квартира была пуста, коридор темен. Я открыла французский замок, вышла на лестницу, захлопнула дверь, спустилась вниз.
На улице было пронзительно светло, отчужденно светло, и шел снег.
Он засыпал дороги, заваливал скаты крыш, обелял пересекающий Азиопу Пулковский меридиан, камуфлировал Ленинград образца 1962 года.
Я шла по снегу в осенних туфлях, мне было девятнадцать лет, я сдала сессию и уже успела разнести письма, — кроме одного.
Мело, мело по всей земле, веселой свежей метелью заметало мир.
Мне встретился идущий на этюды Леня Г., звезда левинского кружка рисования.
— Инн, привет. О! Что у тебя за авантажный прикид! Прям Монпарнас. Какая шапочка-беретка! Где только надыбала? Надо твой портрет написать. А сумка-то, сумка почтальона. Мечта. “Кто стучится в дверь моя? Видишь, дома нет никто. — Это я, твоя жена. — Заходи по одному”.
Немного поплутав в двух каре дворов, соединенных арками друг с другом и с меридианом, отыскала я парадную, дверь мансарды, позвонила (зв'oнок был голосок звонка, грустен, как ямщицкий колокольчик из романса), и мне открыл адресат — Студенников В. В.
Был он худощавый, высокий, смуглый, в светлой рубашке с расстегнутым воротом, ни на кого не похож.
Я достала его письмо, уронила.
Мы наклонились за конвертом одновременно, одновременно, как в танце, выпрямились, но конверт он схватил раньше меня.
— Вы новый почтальон?
— Немножко новый.
У него дрогнула бровь.
— Совсем чуть-чуть? Что вы там шепчете?
— А я, когда нервничаю, складываю нескладушки из фамилий адресатов. Например, по алфавиту: “Аб, Абаза, Абаканов, Апре, Акте, Азуф”.
Он рассмеялся.
— Еще пару строчек, пожалуйста.
— Аблесимов, Абарбанель, Амантов, Аль, Аббад, — отвечала я.
Дверь захлопнулась, я стояла перед дверью и слушала его уходящие шаги, а потом долго, бесконечно долго спускалась по лестнице.
Вакс, Вовси, Вовкушевский,
Вовк-Курилех,
Варзар, Вайнштейн, Варламов,
Вертиполох.
Пересечь двор, обернуться перед аркой.
На последнем этаже маячило в окне белое пятно его рубашки: он смотрел мне вслед.
Пока я шла, настали сумерки, в окне комнаты родителей зажегся свет, оранжевый абажур оттенка календулы, городской ноготок.
Не зажигая света в своей светелке, я легла на диван.
— Ты устала? Иди поешь, — мама заглядывала в дверь.
— Сейчас, мамочка.
Я лежала, мечтая, что кто-нибудь вскорости пришлет Студенникову В. В. письмо, зазвенит под моей рукою ямщицкий звонок, услышу приближающиеся шаги, увижу его портрет в раме дверного проема.
В прихожей зазвонил телефон, брат крикнул мне:
— Рыжая! Тебя!
Нехотя оторвалась я от грез своих.
Вшеляки, Вшендебульский,
Гершуни, Горбадей.
— Что ты говоришь? Почему не знаю? Кто такие?
— Адресаты.
— Ну-ка держи трубку, ответь отправителю. Дверь я захлопну, привет, пишите письма.
Брат убежал на факультатив, я ответила подруге, жизнь оставалась внешне такой же, как прежде, но все уже переменилось.
Иные зрение и слух посетили меня, пронзительные, причиняющие неудобства. Волосы мои стали виться кольцами, кажется, я еще порыжела.
Действительность
Семья моя некогда жила прекрасно в недрах коммуналок; теперь я видела коммунальные ячейки быта со стороны и в ином свете.
Выйдя в коридор второго этажа серого дома по прозвищу “Слеза социализма”, жилец из двадцать третьей читал народу вслух “Огонек”: “Новая особая порода свиней завезена из Канады в колхоз „Первомайский“…” Он демонстрировал, кивая и улыбаясь, профанные лица свиней, изборожденные карикатурными морщинами из-за толщи сала; рыла напоминали всем лицо главы государства; народ коридорный угрюмо безмолвствовал.
О чем печалишься ты, пожилой жилец российский конца ХХ века? “Я скучаю без сталинистской утопии, без той страны, которую сочиняли — и сочинили! — тамошние mass-media и в которой мы якобы жили, узнавая ее, не видя и не слыша”.
В моей почтальонской юности единых блоков почтовых ящиков на первых этажах еще не изобрели, каждая дверь была наделена своим ящиком; особо парилась я, разнося почту в два полярных здания меридианного района: насквозь прокоммуналенную “Слезу социализма” и элитный по тем временам “Дворец излишеств”. Все прочие строения представляли собой более или менее тихие помеси данных бинарных твердынь.