Слушайте же, Marie, что я скажу Вам теперь, и верьте – я не обманываю Вас – каждое слово мое верно и честно. Вы пишете ко мне, что в Москве можно обвенчаться скромно, словом, как я хочу: это обстоятельство делает то, что убеждения
мои уже не помешали бы мне приехать в Москву; но обстоятельства – это дело другого рода, и клянусь Вам богом и честью, что, с этой стороны, приехать в Москву я никак не могу, как бы ни желал этого. Для Вас (о, только в трудные минуты моей жизни сознаю я, как глубоко и сильно люблю я Вас!) я сделал бы это охотно, мне было бы приятно пощадить Вашу слабость и принесть Вам эту жертву: но это не в моей власти, по трем причинам, из которых каждой одной достаточно, чтоб я и не думал о возможности этой поездки. Во-первых: деньги. Marie, Ваше женственное, тонкое чувство деликатности не допустит[118] меня до подробных объяснений по части этой статьи. Поверьте мне, что я скорее мот, чем скряга, и если уж я заговорил о деньгах, как о препятствии, значит дело не шуточное. Впрочем, я и на деньги еще не посмотрел бы: несколько бессонных ночей и несколько дней тяжелого труда впереди не испугали бы меня, – хотя я знаю, Вы сами потом бранили бы меня за недостаток откровенности по сей части. Во-вторых: мои отношения к журналу и Краевскому. Оставить № без статьи в это время, в то же время поставив Краевскому в необходимость достать и дать мне 3000 р. денег, которых он мне не должен, – согласитесь, что если я был бы так нагл, то он мог бы не быть так уступчив. Видите ли, Вы меня заставили же, наконец, быть вполне откровенным с Вами. Я существую только «Отечественными записками» и больше ничем. Плату получаю не задельную, а круглую, т. е. не по статьям, а в год – 4500. Теперь я сбираюсь просить его, чтоб он прибавил мне 1500, чтоб я получал в год ровно 6000, а в месяц 500 р. По его же собственному расчету, нам с Вами на стол, чай, сахар, квартиру, дрова, двоих людей, прачку и пр. никак нельзя издерживать менее 250 р. в месяц, или 3000 в год: так нельзя же, чтобы столько же не оставалось у нас на платье и разные непредвиденные издержки. Теперь сообразите сами: каким образом я буду иметь бесстыдство просить у Кр<аевского> прибавки жалованья и за это отпуска, т. е. права оставить одну книжку «Отечественных записок» в такое критическое для журнала время без моей статьи? Я уж не говорю о том, что убедить Кр<аевского>, как и многих в Петербурге, в том, что мне надо ехать в Москву, а Вам нельзя ехать в Петербург, нет никакой возможности, – так же, как нет никакой возможности убедить иных москвичей в том, что ничего нет худого ехать невесте к жениху, но что это даже хорошо, как знак ее желания сделать легким тяжелый для обоих шаг. О третьей причине я писал к Вам в прошедшем письме. Документов у меня нет, и послать в Москву нечего. Если я пошлю университетское свидетельство, – мне потом не по чем будет взять от части позволения на выезд и не с чем будет остановиться в трактире (ибо, по моим убеждениям, остановиться у Вашего дядюшки я никогда и ни за что в мире не соглашусь). Грамоту из Пензы я могу получить завтра, но могу ее же получить и через три месяца. Свидетельство о смерти отца надо выхлопатывать, когда же это? В Петербурге же священник церкви института корпуса путей сообщения венчает меня по одному университетскому свидетельству и больше ничего от меня не требует (а от Вас требует – и то, когда Вы приедете – метрическое свидетельство да позволение от Вашего родителя), и с будущего воскресенья (17 октября) начинает оклики, для чего я вчера переслал к нему Ваше имя, отчество и фамилию. Получив письмо, я долго был в страшной нерешительности – отложить оклик или нет. Не знаю, худо или хорошо я сделал, но решился не откладывать. Marie, моя добрая, моя милая Marie, у Ваших ног, рыдая, обнимая Ваши колена, целуя край Вашего платья, умоляю Вас: спасите меня от горя и отчаяния, сделайте меня вполне счастливым – приезжайте; но решитесь на это твердо, мужественно, проникнувшись чувством обязанностей, которые налагает на Вас любовь, если Вы любите меня. Что мне в Вашем вынужденном решении? Оно убьет меня, отравит мое счастие. Я и так давно уже влеку какое-то тяжелое существование, которое было прервано Вашим святым, благоуханным письмом от 5 октября, а теперь опять охватило меня своими холодными и слизистыми лапами. Вы страдаете сами; да зачем же Вы, бедный и милый друг мой, страдаете без достаточной причины? Зачем пугаете себя призраками, созданными Вашим воображением? Вы пишете, что, поехав в Петербург, убьете отца Вашего. Не верю, Marie. Много, много, если старик погрустит дней десяток, пока не получит от Вас письма, что Вы уже обвенчаны и что я Вас не обманул. Чтоб утешить старика, я готов буду приписать к Вашему письму, что угодно, или даже написать к нему особое письмо под Вашу диктовку. Поверьте мне, Marie, Вы пугаетесь призраков; Вы не можете выносить взглядов и выражений Ваших родственников – вот и всё. Но неужели же мысль о Вашем счастии не даст Вам силы быть слепою и глухою к людям, которые – поверьте – не по участию к Вам, а по страсти мешаться не в свои дела, будут изливать свое неудовольствие, что их лишили любопытного для них зрелища? Ах, Marie, Marie, если б вы знали, как болит моя грудь любовию к Вам и скорбию о Вас; если б Вы знали, как мысль о Вас слилась со всем существом моим. И если я говорю с Вами иногда так резко и бранчиво – верьте – я бы никогда на это не решился, если бы полнота и сила моего к Вам чувства не давала мне на это права. Вы – милое дитя моего сердца, – и мне иногда нет сил не бранить Вас, а потом нет сил не жалеть о Вас и не сердиться на себя. Я ничего не могу делать для журнала, всё думая и мечтая о Вас. И больной, в огне лихорадки, я ни на минуту не переставал думать о Вас, и не за себя, а за Вас беспокоился моим положением и страшился его. Я живу Вашей жизнью, Ваша скорбь – отрава моей жизни, Ваша смерть – моя смерть. И что же – за всё это Вы убиваете себя пустыми сомнениями, пустою борьбою, вредите своему здоровью и налагаете печать страдания на Ваше лицо, которое должно сиять счастием и быть прекрасно его блеском. О, нет, Marie, Вы сжалитесь надо мною, отгоните от себя своего черного демона и перестанете колебаться между мною и мнением людей, близких Вам только формально? Не правда ли? Вы ответите мне на это письмо, что решились ехать и что это решение не мучит, а веселит Вас? О, Marie, – тогда дай бог не сойти мне с ума от радости. Отвечайте мне скорее.