Прощай. О поклонах[159]
моих Наталье Александровне я решился никогда не писать: она должна знать, что я всегда носом моего сердца обоняю почку розы ее благополучия (я, братец, недавно опять прочел «Хаджи-Бабу» и проникся духом восточной реторики).{770} А Грановского понукай – нельзя ли хоть чего-нибудь вроде извлечения из его теперешних публичных лекций. Что до участия <в> литературном прибавлении к «Московским ведомостям», – тут для меня нет ничего. Да мне лишь бы на первый-то случай как-нибудь извернуться, а у меня и своей работы пропасть, работы, которая даст мне хорошие деньги. О новом журнале в Питере подумывают многое, имея меня в виду, и я знаю, что мне не дадут и 2-х лет поблаженствовать без проклятой журнальной работы. Прощай.Вот и еще приписка, в которой еще раз прошу тебя и всех вас держать в тайне это дело, потому что иначе это может мне повредить. От тайны будет зависеть мой перевес над жидом в объяснении с ним – мне надо упредить его. Это не человек, а дьявол, но многое у него – не столько скупость, сколько расчет. Он дает[160]
мне разбирать немецкие, французские, латинские буквари, грамматики; недавно я писал об итальянской грамматике.{771} Всё это не потому только, чтобы ему жаль было платить другим за такие рецензии, кроме платы мне, но и потому, чтоб заставить меня забыть, что я закваска, соль, дух и жизнь его пухлого, водяного журнала (в котором всё хорошее – мое, потому что без меня ни ты, ни Ботк<ин>, ни Тург<енев>, ни многие другие ему ничего бы не давали), и заставить меня увериться, что я просто – чернорабочий, который берет не столько качеством, сколько количеством работы. Святители! о чем не пишу я ему, каких книг не разбираю! И по части архитектуры (да еще какой – византийской!), и по части медицины. Он сделал из меня враля, шарлатана, свою собаку, осла, на котором он въезжает в Ерусалим своих успехов. Булгарин ему в ученики не годится. Но что я болтаю – разве всего этого вы не знаете сами?Портрет Гр<ановско>го вышел у Горб<унова> – чудо из чудес. Твой, о Герцен, очень похож, но никому не нравится. Это не ты – ты должен быть весел, с улыбкою. У ног Зевса я хочу видеть орла; у ног Искандера я хочу видеть ряд бутылок с несколькими, для разнообразия, штофами; при Зевсе должен быть Ганимед, при Искандере – Кетчер, наливающий, подливающий, возливающий и осушающий (ревущий не в зачет – это само по себе). Портрет Натальи Александровны – прелесть; я готов был бы украсть его, если б представился случай. Как хорош портрет Щепкина! Слеза, братец мой, чуть не прошибла меня, когда я[161]
увидел эти старые, но прекрасные в их старости черты; мне показалось, будто он, друзьяка, сам вошел ко мне. Кто хочет убедиться, что старость имеет свою красоту, пусть посмотрит на этот портрет, если не может видеть подлинника. О портретах твоих детей не сужу – Саша изменяется, других я не видал.{772} Они понравились моей дочери – она пробовала даже их есть, но стекло помешало. Ну, прощайте. Смотрите же – никому, кроме наших близких. Ах, говорят,255. А. И. Герцену
СПб. 1846, января 26
Твое решение, любезный Герцен, отдать «Кто виноват? Кр<аевско>му, а не мне, совершенно справедливо. Подлости других не дают нам право поступать подло даже с подлецами.[162]
Но только мне, соглашаясь, что ты прав, приходится волком выть. Я думал, что у меня будет двеКак вас всех благодарить за ваше участие, не знаю и не считаю нужным, но не могу не сказать, что это участие меня глубоко трогает. Я раздумался и сознал, что в одном отношении был