По приезде из Петербурга нашел твое письмо. Не отвечал на него вдруг потому, что хотел собрать для тебя какие-нибудь удовлетворительные сведения насчет службы в Москве. Но до сих пор ничего утешительного не могу сказать. Из того, что перед моими глазами, вижу я только то, что [что, во-первых] те благодатные места членов, которые приходят на ум тебе, подхвачены [подхвачены дав<но>] повсюду, притом жалованье бездельное. Даже и нет таких, чтобы доходили до трех тысяч ассигнациями. Все прочие места, какие ни поглядишь, сопряжены с ответственностями и с тревогами, способными вывести из терпения даже и постоянного человека, не только тебя. Жизнь в Москве стала теперь гораздо дороже. С какими-нибудь тремя тысячами едва холостой человек теперь в силах прожить, [в силах пробиться] женатому [обыкнов<енно> женатому] же без 8 тысяч трудно обойтиться, — я разумею— такому женатому, который бы вел самую умеренную жизнь и наблюдал бы во всем строжайшую экономию. Почти все мои приятели сидят на безденежье, в расстроенных обстоятельствах, и не придумают, как их поправить. При деньгах одни только кулаки, пройдохи и всякого рода хапуги. От этого и общество и жизнь в Москве стали как-то заметно скучнее. Я теперь сурьезно задумался о том, служить ли тебе, добиваться ли места в нынешнее время, когда всё так неверно, когда завтра же не знаешь, что будет. В деревне можно, по крайней мере, хоть не умереть с голоду. Скучно, может быть, пусто, но ведь это крест, который должно несть. А крест никогда не бывает легок. Ты очутился против желанья, может быть, против воли помещик. Что ж делать? Нужно принять это, как данную провиденьем обязанность, [должность и обязанность] глядеть на нее, как на должность, размерить день свой, отдать час или два всякое утро на хозяйство. Покуда не примиримся мы с мыслью, что жизнь — горечь, а не наслажденье, что все мы здесь поденщики и плату получаем только там за ревностное исполнение своего дела, — до тех пор не обратится нам жизнь в наслажденье, и не почувствуем значенья слов: «Иго мое благо и бремя мое легко есть». Скука будет тебя преследовать [теперь преследовать] в городах еще более, чем в деревне, потому что многое так стало теперь грустно, как никогда доселе не бывало. Подумай обо всем этом хорошенько, не позабывши принять в соображенье свои наклонности, свой характер и т. д. А я покуда буду забирать еще сведения, хотя и не предвижу ничего утешительного. Ты же сделал дурно, [очень дурно] что не заставил Алексея Васильевича Капниста написать о тебе подробно Ивану Васильевичу. Он все-таки более других может быть тебе полезен. Прощай. Обнимаю тебя крепко. Передай душевный дружеский поклон Ульяне Григорьев<не>. Поцелуй крошку-дочь и кланяйся от меня всем. Адрес остается попрежнему.
Твой Н. Г.
М. И. ГОГОЛЬ
Москва. Ноябрь 1 <1848>
Возвратившись из Петербурга, застал ваши письма. Рад, что у вас покуда всё [всё еще] благополучно. Отправьте доброму Андрею Андреевичу это письмецо. Я собственно для себя не имею надобности в деньгах. Лишних денег желал бы разве только затем, чтобы уделить вам. Впрочем, вы можете обратиться к нему сами в случае, если бы пришла вам последняя крайность, от которой да бережет вас бог. Прощайте, покуда не имею досуга писать больше. Напишу, [Напишу после] когда буду посылать сестрам шнуровки, о которых за множеством дел позабыл было вовсе.
Ваш всегда признательный сын Н. Г.
М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ
Москва. Ноября 9-го <1848>
Я к вам долго не писал, почтеннейший и близкий душе моей Матвей Александрович. Сначала я думал было скоро увидеться с вами лично. Потом, когда случилось так, что намерение мое ехать к вам отложилось до весны, я долго не мог взяться за перо, — может, по причине большого неудовольствия на самого себя. Я был недоволен состоянием души своей и теперь также. В ней бывает так черство! То, о чем бы следовало мне думать всякий час и всякую минуту, так редко бывает у меня в мыслях, и это самое редкое помышленье о нем так бывает холодно, так без любви и одушевленья, что в иное время становится даже страшно. Иногда кажется, как бы от всей души молюсь, то есть хочу молиться, но этой молитвы бывает одна, две минуты. Далее мысли мои расхищаются, приходят в голову незванные, непрошенные гости и уносят помышленья бог весть в какие места, прежде чем успеваю очнуться. Всё как-то делается не во-время: когда хочу думать об одном, думается о другом; когда думаю о другом, думается о прежнем. А между тем в теперешнее опасное время, когда отвсюду грозят беды человеку, может быть, только и нужно делать, что молиться, обратить всё существо свое в слезы и молитву, позабыть себя и собственное спасение и молиться о всех. Всё это чувствуется и ничего не делается, и оттого еще страшнее всё вокруг, и слышишь одну необходимость повторять: «Господи, не введи меня во искушение и избави от лукавого!» Друг мой и богомолец, скажите мне какое-нибудь слово; может быть, оно мне придется.
Весь ваш Н. Гоголь.