На это сказал бы я: разве Вас просили описывать те места, куда Вы едете? ум и сердце Ваше не монотонны: их-то обаятельная прелесть, в гармонической связи с наружной красотой, конечно, и пленила, чуть не до погибели, моего лучшего друга. Еще бы сказал я: от Вас одних зависело не лишать себя высочайшего удовольствия слушать друга: стоило написать десять строк, чтоб получить пятьдесят, а Вы...: следовательно - нужно ли договаривать этот силлогизм? Видите, что не всегда нужен дар слова для доказательства довольно простой, ясной логики, которая всегда неотразима. Мало ли что мог бы я сказать еще, если б хотел быть только логичен, но я предпочитаю быть любезным и скажу лучше, что Вы совершенно непогрешительны, правы и верны своему характеру во всем, до Вашего молчания включительно, так же правы, как я виноват во всем - до моей болтовни, тоже включительно. Это нетрудно доказать логически, без всякого "дара слова": какое право я имел обнаруживать перед Вами весь беспорядок души моего лучшего друга, передавать Вам эти волнения, вопросы, сомнения, пугать Вас фантомами, предположениями, уцепиться за какую-нибудь сторону Ваших наклонностей, привычек, характера и анализировать их, когда Вы не признавали и не разделяли этих волнений и хаоса? Зачем, к чему? Вам было это, конечно, дико, надоело, Вы и замолчали, замкнувшись в Вашем непотрясаемом спокойствии. Одно немного может оправдать меня, это то, что всё это делалось с целью не прерывать разговора с Вами, не терять Вас никогда и нигде из вида, не допускать лечь ни забвению, ни времени, ни расстоянию в этой дружеской связи, вызывать Вас на постоянную диалектику и, любуясь на портрете и в памяти Вашей наружной красотой, любоваться легкой грацией и остротою Вашего ума и мягкостью, ровным биением Вашего сердца - вот цели. Но у Вас подобных целей не было, и Вы со второго письма оборвали нить и обратили ее в едва осязаемый, невидимый волосок. И дело, Вы были в своем праве. Вы, вероятно, не раз предлагали себе вопрос: зачем я буду писать к нему? И не находили никакой разумной практической причины. Вас можно было обвинить в одном: если б Вы хотели быть искренни, Вы бы, в ответ на третье или четвертое письмо, написали, что Вам, например, некогда, что Вы скоро отвечать не можете: я бы понял эти points над ii, я ведь был в Японии, а нам сначала там отвечали точно так же (смотри "Русские в Японии") и мы поняли. Тогда бы я избавился от мучительных догадок о том, куда деваются мои письма. Впрочем, и это ничего: я в самом деле "снисходителен", а строг только на словах. Отчего Вы не сказали, сколько именно писем получено Вами: оттого ли, что казалось Вам неловко, показав счетом 5 или 6 писем, отвечать на них полутора страничками, или оттого, что, может быть, Вы не получили которого-нибудь, писанного в Москву, например? Вы очень искусно намекнули на каждое из писем, кроме московского: получено ли и оно?
Е. В. ТОЛСТОЙ
31 декабря 1855 - 2 января 1856. Петербург
31 дек[абря] [18]55.
Вот уж несколько дней, как у меня лежит готовое и не посланное письмо к Вам: отчего не посланное? И сам не знаю: частию оттого, что оно чересчур откровенно написано, частию гордость, возмущенная Вашею ленью и небрежностью, удерживали меня и, может быть, удержали бы совсем, если б память сердца, благодарного за несколько проведенных Вами здесь недель, за несколько приятных часов и, наконец, счастливых (не для Вас) минут, не заговорила сильнее всякой гордости и самолюбия: видите, как я прост и откровенен! И вот я посылаю, но только половину письма, остальную оставлю у себя и, вероятно, уничтожу, выбрав, что нужно, сюда. Письмо слишком длинно: из него Вы никакого практического смысла, ни истины не извлечете, разве только можете сделать один безошибочный логический вывод, что длинное письмо, написанное при моем недосуге, - есть... длинное письмо.
Впрочем, оно было очень здравое и приличное письмо, да оно и не может быть иначе: "лучшего моего друга" уж больше нет, он не существует, он пропал, испарился, рассыпался прахом. Остаюсь один я, с своей апатией, или хандрой, с болью в печени, без "дара слова", следовательно, пугать и тревожить Вас бредом некому. Он, улетучиваясь, говорил мне при последнем издыхании Вашими словами: "tout va pour le mieux:[47] хорошо, что она уехала, хорошо, что и не писала так долго: tout, tout est pour le mieux". Он даже избегал смотреть на портреты, не читал, не смотрел ничего на сцене (особенно "Лючию"), чтобы не расшевеливать воспоминаний, и так мирно угас, как он говорит, для вдохновенья, для слез, для жизни и т. д. (У него был дар слова). Но Бог с ним: он надоел мне, а Вам, я думаю, вдвое.