Посмотрите, как несправедливо, как близоруко, как слепо смотрел Берлиоз на политический переворот 1848 года, как истолковывал его совершенно фальшиво, точь-в-точь один из самых отчаянных ретроградов-клеветников и лжецов того времени. В декабре 1848 года он писал в Петербург одному из наших соотечественников, г. Ленцу: „Наша республиканская холера в настоящую минуту дала нам на секунду отдых. Больше не занимаются „клубством“; красные грызут удила… как вы там у себя, должно быть, хохочете и насмехаетесь над нами, называющими себя прогрессивными (avancés!). A знаете, как зовут залежалых бекасов, гнилых бекасов? Тоже des Bécasses avancées… И вы все еще думаете о музыке? Экие варвары! И не жалость ли это! Вместо того, чтобы хлопотать о „великом деле“, о радикальном уничтожении семейства, собственности, интеллигенции, цивилизации, жизни, человечности, вы занимаетесь созданиями Бетховена!! Вы мечтаете о сонатах!“
Эти насмешечки Берлиоза всего более и нравятся нынче во Франции разным старикам, из-за них они всего более мирятся с Берлиозом-реформатором, с Берлиозом смелым титаном, толкавшим во всю свою жизнь ложь и фальшь с вековых пьедесталов. Он оступился — они ему тотчас хлопают и хор поют. Это я всего лучше увидал на моем Бернаре.
Берлиоз только за одно жаловался на Наполеона III, за его непонимание музыки. В январе 1856 года он пишет: „Император недоступен и ненавидит музыку, как десять турок зараз…“ Все остальное в императоре оказывалось прекрасно, и он как особенного счастья ждал, чтоб Наполеон III прослушал его либретто „Троянцев“, частенько искал его обедов и аудиенций; императрица же Евгения была для него не что иное, как только „прелестная императрица“ (la charmante impératice). Как все это было бы иначе у Бетховена!
Антимузыкальность современной ему Франции была постоянным источником мучений для Берлиоза. Он бился там и мучился, как пойманный зверь в клетке. Еще в „Мемуарах“ мы читали у него: „Что это господу богу пришло в голову родить меня в нашей „прекрасной Франции“? И все-таки я начинаю любить ее, эту забавную землю, только что мне удается забыть искусство и наши дурацкие политические волнения. Как тут иной раз весело живешь! Что за расход на мысли (по крайней мере на словах)! Как тут рвут на клочья весь мир и его хозяина хорошенькими беленькими зубками, хорошенькими ноготками из полированной стали! Как ум тут трещит! Как тут пляшут на фразе! Как тут благируют!“ В марте 1848 года он пишет: „Искусства умерли во Франции, и музыка, в особенности, начинает гнить. Пусть же хоронят ее живую! Я носом слышу чумные ее миазмы. Правда, что-то заставляет меня невольно поворачиваться к Франции при всяком счастливом событии в моей жизни; но это старая дурная привычка, от которой я со временем отделаюсь — чистый предрассудок. С точки зрения музыки, Франция — страна идиотов и мошенников; надо быть чорт знает каким квасным патриотом, чтоб не понимать этого…“ В январе 1856 года: „Что касается парижан, это все та же мертвечина и лед… Я ничего сколько-нибудь важного по музыке не могу предпринять в Париже: помехи во всем и везде. Нет залы! Нет исполнителей! Нет даже свободного воскресенья!.. Неправда ли: будет, что толку жаловаться! Всякий знает, что есть на свете холера, отчего не быть парижской музыке?“ Даже энтузиастный культ к Наполеону I и обожание того, что есть великого и гениального в духе французского народа, неспособны были рассеять того тяжкого расположения духа, которое накоплено было у него в груди грубым непониманием и антипатиями французской публики. В августе 1864 года он писал: „Есть в Париже улица, где жил Наполеон, молодой главнокомандующий итальянской армии, улица Победы: отсюда он пошел и вышвырнул за окно, в Сен-Клу, представителей народа. Есть на площади, которую зовут Вандомскою площадью, высокая колонна, сложенная по его приказу из бронзы отнятых у неприятеля пушек. Влево от этой площади увидите огромный дворец, называемый тюльерийским, здесь произошло чорт знает сколько и каких вещей… Что касается иных улиц, вы представить себе не можете, какую кучу идей они рождают во мне. Есть тоже целые страны, производящие могучее впечатление на воображение. Ну и что ж — все-таки я страшно здесь скучаю“.