Митрофанова матка, узнав от Ивана старосты, что получено от Митрофана письмо, что он жив, заплакала, обрадовалась: «не знала, – говорит, – за здравие или за упокой поминать», и заявила, что хотела бы послать сыну рубль, только при ней нет, в деревню же за десять верст теперь, в метель, идти далеко. Иван ее успокоил и обещал послать свой рубль.
Вечером Иван принес мне рубль и просил послать Митрофану от матери. Через неделю Митрофанова матка опять пришла в «кусочки» и принесла Ивану долг – рубль. Чтобы добыть этот рубль, она продала холстину.
Вспомните Некрасова:
Одни я в мире подсмотрел Святые, искренние слезы – То слезы бедных матерей:
Им не забыть своих детей, Погибших на кровавой ниве.
Шипкинскую армию Скобелев взял! Гурко-Черняев взял Филиппополь!
Сегодня Михей привез газеты! Мир! Мы тотчас же подняли флаг.
Все спрашивают, что значит флаг? – Мир! – Ну, слава тебе господи! – крестится каждый. – А Костиполь взяли наши? – Нет. – Недоумение на лице. – А много наши турецкой земли забрали? – Много. – Третью часть забрали?.. – Больше. – Ну, слава тебе, господи!
За здравие Скобелева подавали. Поп не принимает, имя, говорит, скажи.
– Михаил, Михаил Дмитриевич.
Разнесся слух, что безземельных будут на турецкую землю переселять. У меня два мальчика служат: Михей и Матвей. Оба безземельные, незаконнорожденные. Матвей – по черной работе, ходит зимой на скотном дворе, летом на полевой работе, Михей в доме прислуживает. Когда разнесся слух, что безземельных будут на турецкую землю переселять, говорю Михею: вот Михей, посадят тебя на землю, а ты ни косить, ни пахать не умеешь. Матвей-то умеет, а ты нет. – Ничего, говорит, и там, в Турции, господа будут, и там прислуга нужна будет.
Вот он, практический русский ум!
И Михей не боится, что его, безземельного, в турецкую землю переселят, потому что и там «господа будут», а Матвей боится, не хочет, потому что в турецкой земле «на волах пашут»…
Мир!
Давно уже собирался писать вам. Последующее, большею частию, написано еще осенью прошлого, 1876 года, но я все не решался послать. Не такое время было. А теперь примите, и если что переписал или не дописал, не кляните.
Бывало, приняв поутру смятый на ночь лен, я иду в дом, закусываю, потом иду смотреть, как бабы новый овин льну насаживают, потом иду на скотный двор, потом обедаю, отдыхаю. А теперь совсем не то пошло.
Придешь домой после приемки льна, чтобы закусить, да на скотный двор… Нет. Не терпит душа.
– А что, Колька, не поехать ли нам покататься? – спрашиваю я у своего маленького сына.
Колька начинает визжать и прыгать от радости.
– Поедем. Сегодня погода хорошая, да и жеребчика нужно проездить.
Через несколько минут подают жеребчика, мы едем кататься и всякий раз непременно заезжаем в соседний кабачок. И я, и Колька очень любили этот кабачок: Колька – потому что в кабачке продавались баранки и конфеты, я – потому что в кабачке всегда можно было услыхать самые свежие политические новости, именно, самые
Кабачок помещался на земле соседнего владельца – дворянина, у которого на 90 десятинах принадлежащей ему земли ничего, кроме этого кабачка, не было. Сам владелец служил на железной дороге старшим ремонтным рабочим, земля пустовала, а кабачок держал бессрочно-отпускной уланский вахмистр, который с женой жил и торговал тут. Вахмистра, точно так же, как и моего гуменщика Федосеича, несколько раз призывали на службу, хватали по ночам, возили в город, но всегда отпускали по ненадобности. Хотя вахмистр в конце концов остался дома, но, додержав патент до конца года, должен был прикрыть свою торговлю, потому что брать патент при таких обстоятельствах было невозможно, да и кредита, необходимого для торговли, не могло быть. Прикрыв кабачок, он поселился в деревне у родственников и жил, как Фролченок, со дня на день поджидая, что не сегодня-завтра его возьмут и отправят куда-нибудь под Карс или Плевну.