Помню, что при расставании после этого свидания у меня вырвался крик со дна души: не отгоняйте меня совсем от себя прочь! Простите мне, Государь, этот крик. Он вырвался потому, что именно когда пришлось чудному сну прекратиться, еще сильнее стало желание с Вами видеться, говорить с Вами; вырвался он и потому, что нет и не было дня за эти годы, не было часа на дню, когда б не думал о Вас. Мысленно видишь Вас, как одни, под бременем возложенного на Вас Богом непостижимо трудного ряда дней, дел и забот, Вы проходите этот путь, а в то же время хочется и это сказать Вам, и то передать, и этим Вас порадовать, и тем Вас утешить…
Но смеешь ли? Смеешь ли желать, мечтать? И это неведение мучит. Что воскресло от прошлого, от нашего милого, дорогого, для меня священного прошедшего? Сокровище ли его: право задушевной речи, или только призрак чего-то неопределенного? Восстание ли это из могилы на мгновение, чтобы в нее вернуться, или воскресение это чего-то хорошего, святого для жизни?
Днями и часами томлюсь я этими вопросами. Зачем? – спросите Вы. Затем, что никогда сильнее, чем теперь, душа не горела жаждою общения с Вами там, где это общение мыслимо, возможно и не сталкивается с особенностями и условиями Вашего настоящего.
Вот почему во мне вырвались эти слова:
Но как и чего дерзать желать? У Вас два дома, Государь: в обоих Вы хозяин. Один дом, видимый для всех, Ваш дворец. Туда мне доступ почти[26]
немыслим. Там, сдается мне, места мне как гостю и желать не должно. По роду моей деятельности эта неуместность моя среди лиц, из которых большая часть или незнакома или недоброжелательна, как бы очевидна и даже необходима. От неизмеримого счастия иных Вас видеть, Вас слышать, для блага и пользы моего дела мне должно в мечтаниях отречься!Но у Вас, Государь, есть второй дом: дом этот душа Ваша. Дом этот невидим. Входить в него можно видимый одним только Богом! Там безопасно от людей и свято от всего суетного, как в церкви! И вот об этом-то доме я дерзаю мечтать и молиться Богу, да откроется он мне. Как часто хочется сообщить Вам что-либо достойное Вашего душевного внимания, прочтешь что-нибудь, хотелось бы и Вам сие указать; услышишь что-нибудь, что узнать Вам очень интересно; является случай, где есть возможность призвать на дорогую, на дорогие вернее, Вашу и Супруги Вашей головы благословения кого-либо лишний раз, словом, как часто бывают минуты, когда душа рвется к Вашей душе в святом и достойном порыве.
Но смеешь ли? Раз посмеешь, а потом убоишься, как бы не наскучить, как бы не наткнуться на отсутствие права задушевного общения?
Вот пользования этим священным правом, руководимого честью, благоразумием опыта, благоговейным пониманием обязанностей, с этим правом соединяемых, дерзаю в мечтах желать.
Тогда хорошее давно прошедшее для меня выйдет из могилы и оживет; эта жизнь будет подобием монастырского затвора: отречение от света, но полное жизни общение духа с духовною областью жизни.
От времени до времени писать Вам без страха, что надоедаешь Вам, с светлым чувством, что можешь, смеешь быть в общении с душою Вашею, вот то счастье, о котором дерзаю спросить Вас: мыслимо ли оно? Мыслимо ли в этом виде воскресение нашего со дней юности моей и детства Вашего знакомства?
Тут никто кроме Бога нас не видит. Я буду класть письма как всегда в ящик почтовый, а Вы, Государь, если когда-либо удостоите милости и счастья ответа, Вы бы могли пересылать мне письмецо через К[онстантина] Петров[ича Победоносцева].
Одно могу обещать: злоупотреблять сим дерзновенно мечтаемым счастьем и правом не буду, памятуя все, что помнить должно.
Простите мне сии длинные строки. Я их пишу сегодня с сердечным лукавствием, ибо завтра день моего ангела, одинокий, и бесцветный в моем уединении. Лукавствие заключается в мысли, что, может быть, ради сего праздника луч радости прилетит от Вас в мой уголок и осветит оный в виде записочки-ответа.
Но при этом еще моление. Внемлите ему! Подарите мне Ваш кабинет-портрет с надписью:
С глубочайшею и благоговейною преданностью без предела
Мал. Италианская, 21