Впрочем, не проистекает ли данный вывод необходимым и естественным образом из того, что мы называли подлинной целью Провинциалий и Августина? Являясь христианами уже практически исчезнувшего в их эпоху типа, Паскаль, Арно, Янсений напрасно пытались привести христианскую мораль к ее первоначальной строгости. Склон был слишком крутым, а движение — слишком стремительным. Если им удавалось в течение полувека сдерживать прогрессирование казуистики, то почти на столько же им удалось прервать или остановить поступательное развитие картезианства. Пока они подкрепляли свои сочинения ярким блеском собственных личностей и подавляли противников весом собственного живого авторитета, соединенного с их красноречием, они заставляли сам ход времени прерываться и замирать, что может служить весомейшим и редкостнейшим похвальным словом одновременно и их гению, и их добродетели. Однако, уходя из мира, они унесли с собой и дело своей жизни. Все противники, которых они вынудили либо к молчанию, либо, по крайней мере, к уважению, подняли голову и вновь обрели голос. Все — и либертины, и иезуиты — разом поняли или, лучше сказать, почувствовали, что со смертью автора Мыслей и Провинциалий они счастливо лишились своего великого врага. И тогда время возобновило течение. Мораль порядочных людей вместе с предоставляемыми ею послаблениями вновь обрела свою естественную власть над светом. Религия, существование которой имело смысл лишь при убежденности в ничтожестве человека и его плачевном бессилии достичь блага, стала в лице своих наиболее знаменитых представителей — Фенелона[55] или, скажем, Маесильона[56] — прославлять благость природы. И когда эта новая догма прочно утвердилась, когда стало допустимым думать, будто человеку, чтобы быть добрым, надлежит лишь следовать внушениям собственных инстинктов, тогда появились философы, заявившие: раз природа добра, то нет ничего более бесполезного и унизительного, чем подчинять ее неким ребяческим требованиям, разум — непостижимым догмам, и наконец, человека — закону, отличному от закона природы. И если во всем этом мне ясно видится влияние «распущенной морали» иезуитов и расплата за их политику, то никакого аналогичного влияния Провинциалий усмотреть здесь так и не удается[57]. И даже если читатель захочет порассуждать об этом не в пример глубже, не думаю, что он увидит здесь больше, чем увидели мы.
Единственное, что я считаю своим долгом добавить и что может дополнить пояснения по поводу исторической судьбы Провинциалий — поражение Паскаля не окончательно, и вопрос здесь не закрыт. О чем я веду речь? Я констатирую возрождение интереса к этому вопросу. Ибо разве не правда, что после стольких глубочайших революций, свидетелем которых довелось быть нашему, идущему к концу, столетию, никто сегодня не отважится поддержать идею доброй в своем основании человеческой природы, которая, благодаря собственных задаткам, способна обрести любые добродетели, способна в итоге (опираясь лишь на свои силы, без непрерывной битвы с собственными инстинктами, без какой — либо посторонней помощи) — я уже не говорю о самопожертвовании или самоотречении — хотя бы на простое милосердие? Наблюдаются, скорее, перегибы в противоположном духе, и все вокруг нас, как некогда в среде янсенистов, говорят о согласии или о намерении, направленном на то, чтобы победить нашу изначальную низость и выявить даже в тех из наших деяний, которые мы более всего ставим себе в заслугу, некое эгоистическое начало, принижающее и искажающее мотивы этих деяний. По — другому вы не объясните ни натурализма наших романистов, ни пессимизма наших поэтов, ни реалшма наших философов.
Разве не столь же верно, что вот уже двадцать пять — тридцать лет всякий искатель средства от мучающих нас болезней не предлагает под варварским именем альтруизма ничего другого, кроме как пожертвовать нашим индивидуализмом; научиться забывать самих себя в других; стремиться к тому, чтобы цели нашей деятельности и цель нашей жизни полагались вне нас. Ни Шопенгауэр с его буддизмом, ни даже Конт, Стюарт Милль или Джордж Эллиот с их утилитаризмом; ни Толстой с его мистицизмом; ни, наконец, масса других мыслителей с их социализмом не советуют, не проповедуют, не рекомендуют ничего другого.