Непрерывным потоком движутся люди. Тут и солидные москвичи, и ленинградцы из консерватории, и командированные инженеры с Урала, и вульгарные одесситы, и ростовчане, киевляне и прочая и прочая. Это — глубочайший тыл, и это-то и неприятно ощущать: все говорят о жратве и только о ней и днями пропадают на базарах. Я прохожу мимо бывшей балетной школы им. Тамары Ханум, теперь — здание Академии Наук; захожу на Главпочтамт в смутной надежде, что «вдруг письмо, деньги от кого-нибудь»; потом поворачиваю назад, возвращаясь домой.
Ох, Алечка, как мне здесь надоело, как я задыхаюсь, как хочется переменить воздух, уехать в Москву, в город настоящей жизни, прочь от этих ежеминутных разговоров о сахарной свекле, пайках и прочей дряни! Люди здесь, ввиду большого изобилия продуктов и малого количества денег в собственных карманах, заняты всякими ухищрениями, проникнуты стремлением — как бы не прозевать, что выдают в распределителе. По крайней мере, я говорю так о тех, кого знаю — о средней интеллигенции. И я чувствую, что и я только об этом и думаю, и знаю, что это — по заражению от других. И потом я совсем один; не для кого ничем жертвовать, никого не можешь активно любить, никому не можешь активно помогать. Я часто-часто иду по улице до того опустошенный, и все внешние проявления жизни до того потеряли для меня всякий смысл: гудок автомобиля, хромой с палкой, афиша, ГЛАВСАХАР, — что я очень печально говорю себе: «В сущности, ты — труп, т. к. ничто не отвечает в тебе человеку. Ты не смеешься, потому что то, что смешит других, тебя не может рассмешить; ты не грустишь, ибо, когда-то достаточно нагоревавшись, ты перестал быть способным на это; ты интересуешься тем, что отстоит на колоссальном расстоянии или в километрах, или во времени, или в области мышления, от соображений и интересов тех, кто тебя окружает; а то, что интересует их и заставляет их выкидывать самые различные фортели, тебя не затрагивает. Друзей у тебя нет, близкие — недосягаемы; перспективы будущего — самые зыбкие, самые неясные. Ты не связан кровно ни с одной группой, ни с одной средой; ты морально свободен от всяких пут; ты почти что спокоен; ты — почти умер». Но иногда ирония берет верх, и я разговариваю с воображаемым собеседником (чаще всего я подразумеваю Митьку), и мы с ним шутим и веселимся. Впоследствии я узнал (Чуковский читал свои воспоминания), что А. Блок в конце своей жизни говорил: «Я умер, я — труп». И еще одно совпадение — в трамвае, о людях: «Разве вы не видите, что всё это — обезьяны?!» А вообще — поэт огромный, какой «Соловьиный Сад», какие стихи о городе! А «Возмездие»! Я часто декламирую, вернее, — читаю вслух стихи Бодлера, Верлена, Валери, Маллармэ; они мне придают более силы, более бодрости, чем вся сахарная свекла на свете, о которой, кстати, вот сейчас опять заговорили у соседей (всё слышно). Сейчас читаю «Воспитание Чувств» Флобера. Перевожу Валери (прозу); мечтаю перевести Монтерлана; и Грина на французский язык. Хочется прочесть «Замок» Ф. Кафка, «Алису в стране чудес» и «Через Зеркало», «Жизнь M-me Кюри» и многое еще; всё это — в Москве. Курс на Москву! Мечтаю и о свидании с Митькой, раз должен приехать МГУ. Но всё это мечты. Они дают силу переносить скуку и гадость, мелочи жизни и пошлость людей. Ох, как злит, что надо притворяться, что хорошо относишься к некоторым людям, и нельзя над ними насмеяться и сказать им правду в глаза! Ну, пора кончать. Пиши мне обо всём.
Обнимаю крепко. Твой брат Мур.
15/IV-43 г
Алечка дорогая!
Получил твое письмо от 18/III-43 г., очень ему обрадовался, т. к. довольно давно ничего от тебя не получал. Болел я рожей ноги — оттого и ходил с палочкой (причем болел 5 раз!) Но теперь это миновало, и я вновь шагаю исполинскими шагами если не на пути… к чему-либо, то во всяком случае по ташкентской мостовой, которая, кстати сказать, становится всё раскаленнее и раскаленнее с наступлением летней жары (хотя еще, собственно говоря, весна).