Бельтара был представлен к кресту. Фабера наградили задолго до этого. Ламбер-Леклерк добился от одного своего коллеги по департаменту культуры того, чтобы я вошел в первую партию штатских, награжденных после перемирия. «Пятерка» устроила мне очаровательный ужин (икра, водка, осетрина) в одном из русских ресторанов, открытых эмигрантами из России, вынужденными покинуть страну после свершившейся в ней революции. Музыканты в шелковых рубашках исполняли цыганские напевы. Нам показалось (не тоска ли, пронизывающая эти напевы, была тому причиной?), что Шалон в тот вечер загрустил.
Домой я возвращался вместе с Фабером, живущим в одном со мной квартале. Прекрасной зимней ночью, поднимаясь по Елисейским Полям, мы говорили только о нем.
– Бедный Шалон! – начал я. – Все-таки, должно быть, тяжело в его годы иметь за плечами одну пустоту.
– Ты думаешь, он отдает себе в этом отчет? – спросил Фабер. – Его отличает беспримерная беспечность…
– Не знаю. Мне кажется, он скорее раздвоен. Когда все хорошо, когда его повсюду приглашают, чествуют, он забывает, что не заслужил всего этого. Но в глубине души не может не осознавать… Тревога постоянно при нем, и стоит поутихнуть гулу славословий, на поверхность из глубины души всплывает это чувство… На таком вот вечере, как сегодняшний, на котором вы все так мило отзывались о моих книгах, а я пытался отвечать вам, можно ли было не заметить, что о нем самом сказать нечего?
– Но ведь можно предположить существование такого человека, который начисто лишен честолюбия, а вследствие этого и зависти.
– Конечно, но не думаю, чтобы это был тот самый случай. Для этого нужно быть либо очень скромным и решить для себя: «Все это не мое», либо очень гордым и думать: «Я не желаю всего этого». Шалон же желает всего того, чего желают все, но он в большей степени лентяй, чем честолюбец. Уверяю тебя, такое положение вещей перенести нелегко.
Мы долго беседовали на эту тему, и оба проявляли к нашему другу некоторое снисхождение. По контрасту с его полным творческим бесплодием собственная плодовитость казалась нам еще более ощутимой, и это приятное чувство порождало жалость по отношению к нему.
На следующий день мы с Фабером отправились в министерство повидаться с Ламбер-Леклерком.
– Мы хотим, – начал я, – поделиться с тобой мыслью, которая пришла нам в голову вчера вечером после того, как мы с тобой расстались. Не находишь ли ты, что Шалону неприятно видеть нас четверых с наградами, тогда как он остался в стороне? По-твоему, это не имеет никакого значения? Разумеется, никакого, и награда – это просто символ. Но, раз это не имеет никакого значения, почему бы и Шалона не наградить, как прочих?
– Да я вовсе не прочь, – ответил Ламбер-Леклер, – однако нужны какие-то заслуги.
(– Как? – возмутился министр, лежа на диване. – Я никогда не изрекал подобной пошлости.
– Прости! Но Фабер может подтвердить… Ты сказал: «Нужна по крайней мере видимость заслуг».
– Это другое дело, – отвечал Ламбер-Леклерк. – Я не имел отношения к департаменту искусств, не мог делать, что хотел, но помню, я вам сказал, что, если Шалон соизволит перейти ко мне, это вполне осуществимо по линии
– Это было полным идиотизмом, – продолжал рассказчик. – Но надо отдать тебе должное, ты не настаивал. При производстве Эжезипа Моро и Шалон получил свой крест. Прося его подписать ходатайство, я допустил неловкость, сообщив ему (с чувством легкого раздражения при виде того, как естественно принял он известие о возможной награде), что у нас были некоторые затруднения.
– В самом деле? – удивился Шалон. – Я, напротив, думал, что это очень легко.
– Если бы у тебя были заслуги…
Однако удивление его было столь велико, что я перевел разговор на другую тему.
Друзья и поклонники Шалона устроили небольшой банкет в его честь. Ламбер-Леклерк привел с собой министра просвещения, человека большого ума. Присутствовали также два академика, один лауреат Гонкуровской премии, актрисы, светские люди. На банкете тотчас установилась прекрасная атмосфера. Человек, если он только не завидует и не обеспокоен чем-то, животное скорее благожелательное. Шалон, никому не перешедший дорогу, был симпатичен всем присутствующим, и раз уж представился случай вместе пожелать ему счастья, все были рады это сделать. В глубине души каждый бывший на банкете прекрасно отдавал себе отчет, что в центре внимания – некий вымысел о человеке, а не сам человек. Они были даже благодарны ему за то, что своим существованием он обязан их милости, и в причудливом блеске его успеха усматривали неподдельное доказательство собственной мощи, буквально из ничего вытащившей на свет Божий эту славу. Людовик Четырнадцатый благоволил к тем, кто был ему всем обязан, и все принадлежащие к вершителям судеб в этом похожи на короля.