Еще продолжал звучать Ее полный доброты голос, как вдруг случилось нечто непонятное, мелькнувшее, как сон. Мы никогда не узнаем, как это произошло. Это случилось в мгновение ока. Вдруг Она, Ее лицо, Ее фигура словно превратились в Него. На фоне колеблющегося узора из света и тени вдруг появился Он и заслонил Ее Собой. Мы видели Его, сидящим на скамье, на той самой скамье, приподнявшись с которой Он преломил хлеб и претворил Его в Свое тело. Его белые пробитые ладони лежали на коленях. Неожиданно сумрак весенней ночи сгустился, а когда он рассеялся, то не было больше ни Ее, ни Его. Мы вскочили на ноги. Снова запели птицы, замолчавшие в ту минуту, когда Она покидала нас. Повсюду разлился аромат роз, такой сильный, словно цветы росли прямо на полу. Она исчезла, хотя минуту назад была еще живым человеком. Ее слова, все еще осязаемые, медленно таяли в тишине. Скоро останется жить только их смысл, а звуковая оболочка, интонация исчезнут; как всегда происходит со словами тех, которые ушли. На скамье лежал Ее плащ. Казалось, что это плащ Илии, упавший с огненной колесницы. Мы почтительно склонились над ним. Это от него исходил аромат роз. Букет белых, едва раскрывшихся бутонов рассыпался по земле.
— Где Она? — потрясенно спросил я неверным голосом, прозвучавшим, как скрежет. — Где Она? Что с Ней случилось?
Иоанн ответил:
— Разве вы не понимаете? Он забрал Ее…
Мне вспомнилось то, что люди говорили об Иоанне и о том обещании, которое якобы было ему дано.
— Он и за тобой так же придет? — спросил я.
Он покачал головой.
— Я уже столько раз вам говорил: Он ни разу не сказал, что я не умру. Но тогда во время пасхи я слышал Его сердце… Это великая тайна… Она была Его сердцем… И потому Она не могла умереть…
Итак, Юстус, Она не умерла, а так и отошла с душой и телом… Она больше не будет приковывать нас к Иерусалиму своим присутствием. Теперь мы можем разбрестись по миру, как зернышки мака, рассеянные ветром из лопнувшей маковки. Нет больше такого места, в которое мы могли бы врасти. Нам суждено быть вечными крылатыми семенами, пока мы не разрастемся в дерево. Как Он и предсказывал.
Я ухожу. Мой путь лежит через Антиохию, так что какое–то время я буду идти вместе с Лукой. Поначалу мне было трудно на него смотреть: он воскрешал во мне воспоминания о том, как мы боролись за жизнь Руфи. Но это прошло. Руфь с Ним, так могу ли я отчаиваться? Если даже я этого не вижу и не чувствую, то я верю в это; верить во что–то, не видя и не чувствуя, — труднее, зато такая вера — сильнее…
Лука признался мне под большим секретом, что он бы хотел нарисовать лицо Мириам. Я возмутился и сказал, что Закон запрещает делать человеческие изображения. Правда, Лука–грек, но раз уж он прибился к нам, то должен соблюдать все священные законы, которые были завещаны нам. Тогда он мне открыл, что у него есть другая мысль: собрать все, что он слышал об Учителе и написать о Нем сказание. Нечто вроде агады…
Это я должен был ее написать, помнишь? Но Лука сделает это лучше. Тем более, что я не уверен, что Он хотел, чтобы я о Нем писал. Мои агады слишком долго служили моему собственному тщеславию. Теперь же мне хочется, чтобы ничего не оставалось для меня, только для Него… Да будет воля Его! Куда велит Он, туда я и пойду, когда велит умирать, — умру. Он ходил по земле, страдал и умер за меня. Чего бы стоила моя агада? Разве я сумел бы показать Его таким, каким Он был на самом деле? Мы не можем открыть Его для других. Каждый должен сам Его повстречать, как повстречал Его я по дороге в Эммаус… А может, и Иуда Его встретил, после чего оторвал от своего сердца серебро и швырнул его на пол храма? Иуда… Может быть, он и не предал бы Его, поделись я с ним вовремя моим богатством? Каждый из нас наверняка когда–нибудь повстречает Его. Но каждый из нас может и затруднить эту встречу другому.
Пусть Лука пишет! Когда Он захочет, чтобы о Нем сложили агаду, Ему будет достаточно только кивнуть любому. Для меня писать о Нем было бы счастьем! Даром с Его стороны. Но я и так Его должник… Что я могу дать Ему взамен той любви, которой Он одарил меня?