Нам представляется, что когда-нибудь фантастоведы, историки и социологи найдут причины того колоссального успеха Ефремова, каким он пользовался в конце 50-х годов и в первой половине 60-х, и, возможно, будет уловлена связь между общественными настроениями в краткий период «оттепели» и романтической «простотой, ясностью и чистотой» героев И. Ефремова. Явно или неявно писатель откликался на социально-утопический заказ изобразить мир, где ничего не надо бояться, где страху — постоянному, непрерывному, изматывающему — нет места. И не случайно мальчуган, встреченный Сашей Приваловым, вообще не знает, что такое страх. Так, на вопрос, что скрывается за железной стеной, он отвечает: «…Она разделяет два мира — Мир Гуманного Воображения и Мир Страха перед Будущим. — Он помолчал и добавил: — Этимология слова „страх“ мне тоже неизвестна». Ориентация образа мальчика, безусловно, имеющего пародийный характер, на стиль и суть героев Ефремова ясна любому читателю «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи». Такой читатель обязательно вспомнит Эру Великого Кольца или же Эпоху Разобщенного Мира и прочие дефиниции в трактовке прошлого и будущего по этим произведениям.
<…>
Завершая наш краткий анализ некоторых аспектов творчества Стругацких, скажем, что вся современная советская фантастика развивается под несомненным их влиянием. Именно Стругацкие своими поисками в области гуманизма и нравственности потеснили научно-логизированный подход к фантастике, свойственный И. Ефремову, вернули фантастике ее право быть прежде всего художественным творчеством, столь же сложным и неоднозначным, как и сама жизнь.
<…>
Чтобы увидеть и понять, надо определить верный угол зрения. Как трактовать роман? По Священному Писанию? По Булгакову? По свежей периодике, забитой проблемами «неформалов» и педагогическими дискуссиями? А может быть, это просто интеллектуальная «игра в бисер»? Или «рагу» из идей и ситуаций, не реализованных (или не так реализованных) Стругацкими ранее?
Думается, что все эти точки зрения следует использовать в совокупности, иначе мы обречены утонуть в бездне интерпретаций и ассоциаций (в том числе и тех, которые совершенно не предусмотрены Стругацкими) и безнадежно оторваться от понимания авторского замысла.
Изложенные ниже соображения есть чисто субъективная и по необходимости неполная точка зрения. Она может быть в чем-то неверной или даже вовсе ошибочной. С этим надо примириться — таков уж «производственный риск». Многозначность ситуаций, открытость текста, обилие вопросов без ответов — это норма зрелого творчества Стругацких, своего рода «визитная карточка» их произведений последних лет.
Перед нами довольно сложно организованный текст, в котором прихотливо перемешаны произвольно начатые и столь же произвольно оборванные сюжетные линии, пространственно-временная связь между которыми далеко не очевидна. Уже одно это может оказаться для читателя источником тоскливого недоумения, возрастающего от внешней неконгруэнтности линий «ОЗ» (сцен с Демиургом и Агасфером Лукичом) и дневника Мытарина.
<…>
Мысль о неадекватном восприятии и прямом искажении учениками идей Учителя прослеживается и в сценах с Иоанном и Прохором на Патмосе. Вот уж воистину: «Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил!»
Еще одна деталь. В «библейских» фрагментах «Отягощенных злом» никакого Иисуса нет. Есть нейтральное «Он», столь же нейтральное «Назаретянин» и, что очень важно, «Учитель» (или «Рабби», что адекватно). Последнее из имен было в древней Иудее знаком наивысшего уважения. В созданном Стругацкими мире XXII века Учитель (тоже с большой буквы!) — один из самых почитаемых людей уже в силу своего статуса.
В записках Мытарина так же — Учителем — именуется по прошествии сорока лет Георгий Анатольевич Носов (Г. А.).
Теология Нового Завета Стругацких не интересует. Из евангельских текстов выделена, собственно, лишь одна сторона сюжета — Учитель и его ученики (или НЕ-ученики), решенная в духе вышеприведенных слов Иешуа. При этом многие канонические подробности Евангелий намеренно дезавуированы. Скажем, в Новом Завете не так уж много событий, в оценке которых все четыре евангелиста были бы единодушны. Второстепенный эпизод с отрубленным ухом раба есть везде. И этот-то эпизод в романе перевернут с ног на голову! Второй эпиграф к роману еще более подчеркивает вопиющее несоответствие версий Иоанна Богослова и Иоанна-Агасфера.
<…>