Званый обед — не знаю где. На стол подан великолепный сервиз мустьерского фаянса. На дне каждой тарелки изображен синей эмалью какой-нибудь провансальский сюжет; в сервизе дана вся история нашего края. И с какой любовью рассказывается об этой красивой посуде! На каждую тарелку по строфе, и каждая строфа — законченное стихотворение, написанное искренне и мастерски, отделанное, как буколики Феокрита.[31]
Пока Мистраль читал мне стихи на прекрасном провансальском языке, на три четверти латинском, на котором раньше говорили королевы и который теперь понимают только наши пастухи, я восхищался в душе этим человеком, вспоминая, в каком упадке был его родной язык и что он из него сделал. Я представлял себе один из тех старинных замков владетельного рода Бо, которые и поныне можно видеть в предгорьях Альп: крыши нет, перил на крыльце нет, стекол в окнах нет, трехлистные пальметки на стрельчатых арках сломаны, герб на воротах изъеден мхом, по парадному двору разгуливают куры, под изящными колонками на галереях валяются свиньи, в часовне, заросшей травой, пасется оссл, из больших кропильниц пьют дождевую воду голуби, и среди этих развалин две-три крестьянские семьи устроили себе жилье в недрах старого дворца.
Но вот в один прекрасный день сын такого крестьянина влюбляется в эти величественные развалины, его возмущает их осквернение. Он поспешно прогоняет скот с парадного двора и с помощью фей, пришедших ему на выручку, отстраивает парадную лестницу, восстанавливает резные украшения, вставляет стекла в окна, воздвигает башни, покрывает заново позолотой тронный зал и ставит на ноги огромный дворец, в котором некогда жили папы и императрицы.
Восстановленный дворец — это провансальский язык.
Сын крестьянина — это Мистраль.
Три малые обедни
— Две индейки, нафаршированные трюфелями, Гарригу?..
— Да, ваше преподобие, две великолепные индейки, набитые трюфелями. Уж поверьте мне, я сам помогал их начинять. Кожа на них чуть не лопнула, пока они жарились, — так туго она натянута…
— Иисусе Христе! Матерь божья! Ах, как я люблю трюфели!.. Подай нарамник, Гарригу… А кроме индеек, что ты еще видал на кухне?..
— Ой, столько там всего вкусного!.. С полудня мы только и знали, что щипали фазанов, удодов, рябчиков, глухарей. Перья так и летели… Потом с пруда принесли угрей, золотистых карпов, форелей…
— А большие форели, Гарригу?
— Во какие большие, ваше преподобие!.. Большущие!..
— Ах ты, господи! Так их и вижу… Налил вина в чашу?
— Да, ваше преподобие, налил вина в чашу… Но, ей — богу, куда этому вину до вина, которое вы отведаете после литургии. Посмотрели бы в столовой, как сверкают всеми цветами графины, полные вина… А серебряная посуда, резные приборы, цветы, канделябры!.. Ни разу еще не бывало в сочельник такого ужина. Маркиз пригласил всех окрестных сеньоров. За столом вас будет не меньше сорока, не считая судьи и нотариуса… Счастливый вы человек, ваше преподобие, что вас пригласили туда!.. Я только нюхнул этих чудных индеек, а запах трюфелей меня преследует… Ух!..
— Ну-ну, сын мой! Надо остерегаться, как бы не впасть в грех чревоугодия, да еще в ночь под рождество Христово… Поди засвети свечи и ударь к литургии, скоро уже полночь, как бы не опоздать…
Разговор этот происходил в ночь под рождество лета господня тысяча шестьсот такого-то между его преподобием отцом Балагером, бывшим настоятелем ордена варнавитов, ныне капелланом на службе у сеньоров де Тренкелаж, и мальчиком-причетником Гарригу или по крайней мере тем, кого он почитал за мальчика-причетника, так как должен вам сказать, что этой ночью дьявол принял детский облик толстощекого причетника, дабы легче ввести достойного пастыря во искушение и натолкнуть его на чудовищный грех чревоугодия. И вот, пока мнимый Гарригу (гм! гм!) изо всех сил трезвонил в колокола домовой церкви, капеллан облачался в небольшой ризнице. И, уже смутившись духом от всех этих гастрономических описаний, он повторял про себя:
— Жареные индейки… золотистые карпы… во какие форели!..
На дворе дул ночной ветер, разнося звон колоколов, мало-помалу по склону горы Ванту, на вершине которой высились древние башни замка Тренкелаж, во тьме загорались огоньки, — это арендаторы с семьями шли в замок к полунощнице. С пением, группами по пять-шесть человек взбирались они по откосу: впереди отец с фонарем в руке, потом женщины, закутанные в широкие коричневые плащи, под которые прятались дети. Несмотря на поздний час и холод, эти добрые люди шли бодро, утешаясь мыслью, что, когда отойдет служба, они, как это бывало ежегодно, усядутся на кухне за длинными столами. Время от времени на крутом склоне в лунном сиянии поблескивали окна господской кареты, путь которой освещали факелами, да трусил мул, позванивая бубенцами, и при свете фонарей, прорезающих тьму, арендаторы узнавали судью и отвешивали ему поклоны:
— Добрый вечер, добрый вечер, господин Арнотон!
— Добрый вечер, добрый вечер, дети мои!