Читаем Письма, телеграммы, записи полностью

— Очень, очень милый человек, но придется его расстрелять…

— За что?

— Он причина того, что в Соединенных Штатах не признают генерала де Голля…

В самом деле? Как лестно! Как я горд собой!

О люди…

Этот толстый дурень С.

— В Бразилии вас хотели расстрелять!

— Вот как?

Дурнем он был всегда, а вот растолстел недавно. Опух в опале — недурно звучит!

Он только забыл прибавить, этот толстый дурень, что сам способствовал этому! Я еще тогда, в Соединенных Штатах, был вне себя от ярости: он в своих выступлениях цитировал Военного летчика в перевранном виде! Он извлекал из моей книги аргументы в пользу своей рыхлой и тупой политики! Эта улитка С. ничуть не благороднее какого-нибудь там Анри Э…[157] Что бы вы ни имели в виду, всякие мерзавцы начинают за вас цепляться и размахивать вами. Все дезертиры, все банкроты, отсиживающиеся в Южной Америке, объявили себя голлистами. Это придавало им весу. Улитки-коллаборационисты ссылались на Военного летчика, безбожно перевирая его… А что поделаешь!

Люди!

Теперь, когда он оказался без работы, от его елейных разглагольствований об иностранных делах скулы сводит.

Когда он говорит мне: Вы были нашей совестью! — меня мутит от омерзения. Какая совесть у сиропа!

Ненависть. Все делается под знаком ненависти. Несчастная страна! Жиро пугало огородное и как таковое шума не боится. Это сущность его военной отваги. Но, будучи пугалом, он боится ветра.

И тот, другой, для которого сам господь бог — голлист.

И вся эта банда крабов, которые умеют только одно — ненавидеть.

Ах, страна моя…

А мой министр, Летроке,[158] которого извлекли из нафталина, эксгумировали из недр музея Гревен,[159] — до чего же ему хочется, чтобы его принимали всерьез!..

Один генерал спросил: Летроке — кто это?

Тридцать суток заключения в крепости.

В Дакаре, в кабаке, некий командир соединения изрек, глядя на портрет Великого Могола:

— Приколите его как следует, а то вон кнопки выпали! А лучше вставьте в рамку, под стекло, по крайней мере красивее будет…

По крайней мере… Пятнадцать суток строгого ареста за по крайней мере!..

Один полковник в дакарском кабаке заметил:

— В тунисской армии[160] было больше раненых, чем в армии де Голля солдат.

(Кстати, это верно.)

Полковника стерли в порошок — поделом ему.

Снова преследуются виновные в оскорблении величества, снова имеет силу закон о святотатстве.

И это в разгар борьбы с нацизмом!

Ну как, скажите, мне все это выдержать?

Мне так горько, что сил больше нет…

Я сказал себе эти слова потихоньку, словно они бог знает как поэтичны: хотелось немного поплакаться. То, что я писал тогда о Ливии, — правда. Когда в последний день на рассвете парашюты оказались сухими[161] и я решил, что мне конец, я минут десять лежал не двигаясь и утешался одной-единственной фразой, которая очень трогала меня: Сердце высохло… высохло… из него не выжать ни слезинки!

Такого же утешения я искал и сейчас; свернулся на кровати и твердил, баюкая себя: Мне так горько, что сил больше нет…

Но эти слова — словно китайские рыбки. Вынутые из воды, они уже ни на что не похожи. Вот так и слова, выхваченные из сна…

И все-таки это правда. Мне так горько, что сил больше нет (…)

24–12-43

Рождественская ночь.

В поместье Ла-Моль у дяди Эмманюэля[162] помню изумительный вертеп: ясли с овцами, лошадьми, быком; а еще там были пастухи, и ослик, и трое царей-волхвов, каждый вдесятеро выше лошади, а главное — запах воска: он для меня неотделим от всякого праздника… Мне было пять лет.

Благодарность, возносимая миром за рождение крошечного ребенка, — как это поразительно! Две тысячи лет спустя! Род человеческий сознавал, что должен взрастить чудо, как дерево растит свои плоды; и вот он весь стеснился вокруг чуда — какая в этом поэзия!

Цари-волхвы… Легенда или история? А до чего красиво!

Как странно! Я думал о тюрьме. Лежал в постели и представлял себе. Представлял какой-нибудь неожиданный поворот событий, который позволит мне выкрутиться. Такой ход ,потом еще такой — и партия выиграна!

Между тем на сей раз, если гроза грянет, мне уже не отвертеться. По крайней мере мне сейчас кажется, что я сам не захочу уклониться. Выпью эту чашу до дна. Уклонившийся утрачивает свою судьбу и словно проваливается в никуда. Это несерьезно.

Корнильон-Молинье предлагает мне в январе — феврале поехать с ним в Россию. Я согласился.[163] Надо же мне куда-то деваться, а там хотя бы мой возраст не будет мне помехой на войне. Но что же тогда станет с этой алжирской помойкой?

Боли в спине все сильнее. Я по-прежнему отказываюсь от ультрафиолетовых лучей, которые навязывает мне мой гостеприимный хозяин. Облучать сломанную кость — эта глупость просто бесит меня.

Конечно, в пехоту я больше не гожусь. Но я никогда особенно не любил ходить пешком: всегда был тяжел на ногу.

В двадцать пять — ревматизм, проболел четыре года. Потом Гватемала.[164] И так далее.

Вероятно, самолет был для меня своеобразной компенсацией (…)

Да, работать. Но где? И как? И зачем, если все равно придется сжечь плоды своего труда?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже