Такова болтливость диалектиков, которой никогда не будет конца; она в изобилии плодит подобного рода определения, налагающие оковы на ум и дающие повод к бесконечным спорам. Если ты спросишь у кого-нибудь из их шайки определения человека или даже любой другой вещи, у него всегда есть готовый ответ; если ты захочешь пойти дальше, он будет молчать или, если он непрерывным разглагольствованием выработал в себе легкость речи и беззастенчивость, по самому характеру его ответа будет видно, что он лишен ясного представления об определяемой вещи. Этому надменно-презрительному, попусту любопытствующему отродью хочется кинуть в лицо: «Несчастные! К чему вы вечно надрываетесь понапрасну и бессмысленными тонкостями изнуряете свой ум? К чему, забывая самые вещи, вы стареете над словами и с седеющими волосами и морщинистым лбом занимаетесь ребяческим вздором? Пусть бы, по крайней мере, ваше безумие вредило только вам самим, а не калечило так часто благородные умы молодежи!»
Франциск
Признаюсь, нельзя с достаточной резкостью порицать этот чудовищный род учености. Однако, увлекшись жаром речи, ты забыл кончить, что начал, об определении человека.
Августин
Мне казалось, что я сказал более чем достаточно; но скажу яснее: человек – животное или, скорее, царь всех животных. Нет столь грубого пастуха, который не знал бы этого, а с другой стороны, всякий ребенок, если спросить его, признает, что человек – одаренное разумом и смертное животное.
Франциск
Это определение известно всем.
Августин
Напротив, очень немногим.
Франциск
Как так?
Августин
Если ты увидишь кого-нибудь, в ком разумное начало достигло такой силы, что он свою жизнь располагает согласно с разумом, ему одному подчиняет свои вожделения, его уздою сдерживает движения своей души и понимает, что только разум отличает его от дикого зверя, что и самое имя человека он заслуживает лишь настолько, насколько руководится разумом; главное же, если он так проникнут сознанием своей смертности, что помнит о ней непрестанно, мыслью о ней обуздывает себя и, презирая преходящие земные вещи, жаждет той жизни, где, обрев полноту разума, он перестанет быть смертным, – тогда ты можешь сказать, что в лице этого человека ты получил верное и полезное представление об определении человека. Именно об этом шла у нас речь, и я сказал, что лишь немногие основательно знают это или достаточно размышляют об этом.
Франциск
До сих пор я считал себя в числе этих немногих.
Августин
Я и не отрицаю, что, передумывая в течение всей жизни столь многое, что тебе довелось узнать частью в школе опыта, частью из чтения книг, ты неоднократно останавливался мыслью и на смерти; но это размышление не проникало в тебя достаточно глубоко и не внедрялось достаточно прочно.
Франциск
Что ты называешь «глубоко проникать»? Хотя, как мне кажется, я понимаю тебя, но хотел бы, чтобы ты объяснил мне точнее.
Августин
Вот в чем дело. Общеизвестно и даже славнейшими из сонма философов засвидетельствовано, что среди вещей, наводящих страх, первенство принадлежит смерти до такой степени, что самый звук слова «смерть» искони кажется человеку жестоким и отталкивающим. Однако недостаточно воспринимать этот звук внешним слухом или мимолетно вспоминать о самой вещи, лучше изредка, но дольше помнить о ней и пристальным размышлением представлять себе отдельные члены умирающего, как уже холодеют конечности, а середина тела еще пылает и обливается предсмертным потом, как судорожно поднимается и опускается живот, как жизненная сила слабеет от близости смерти – и эти глубоко запавшие, гаснущие глаза, взор, полный слез, наморщенный, свинцово-серый лоб, впалые щеки, почерневшие зубы, твердый, заостренный нос, губы, на которых выступает пена, цепенеющий и покрытый коркой язык, сухое нёбо, усталую голову, задыхающуюся грудь, хриплое бормотанье и тяжкие вздохи, смрадный запах всего тела и в особенности ужасный вид искаженного лица. Все это будет представляться легче и как бы наглядно во всей совокупности, если человек станет внимательно вдумываться в виденную им картину чьей-нибудь памятной смерти, ибо виденное прочнее запечатлевается в памяти, нежели слышанное. Поэтому в некоторых монашеских орденах, притом наиболее благочестивых, еще и в наше время, враждебное добрым обычаям, не без глубокой мудрости соблюдается правило, чтобы послушествующие этому строгому уставу созерцали тела усопших в то время, когда их моют и готовят к погребению, дабы воспоминание о горестном и плачевном зрелище, коего они были очевидцами, служило им вечным предостережением и удерживало страхом их души от всех надежд преходящего мира. Вот что я разумел под словами «глубоко проникать», а не так, как вы случайно, по привычке произносите слово «смерть», вроде того как вы изо дня в день повторяете, что ничего нет более достоверного, нежели смерть, и ничего менее достоверного, нежели час смерти, и тому подобное; все это проходит без следа и не укореняется в памяти.
Франциск