Извините мне мою пространность, но не думайте, что чувство, владевшее мною, было состраданием. Если Вы так подумали, значит, пример мой был слишком неудачен. Это было много больше и, одновременно, много меньше, чем сострадание. Это была всеобъемлющая причастность, слиянность с теми существами, или, может быть, я ощутил, как некий флюид жизни и смерти, сна и бдения на одно мгновение пронзал их — откуда? Ибо что общего с состраданием, с привычным сочетанием человеческих понятий было в другом моем наитии, когда однажды вечером, наткнувшись под кустом орешника на лейку, забытую там мальчиком — помощником садовника, и глядя на эту лейку, на наполнявшую ее темную от тени дерева воду, на жука-плавунца, перебегавшего по глади воды от одного темного берега к другому, на все это скопление мелочей, я с дрожью, пронзившей меня от корней волос и до пят, почувствовал прикосновение бесконечности, и на языке у меня шевельнулись слова, которые, я знаю, найди я их, заставили бы херувимов, в которых я не верю, спуститься на землю? Я молча ушел с того места. Прошли недели, а я каждый раз, издали завидев этот орешник, обходил его стороной, отводя глаза, робея, боясь спугнуть отзвук чуда, витавшего в его ветвях, и неземной трепет, все еще наполнявший воздух вокруг кустарника. В такие мгновения самая ничтожная тварь: собака, крыса, жук, засохшая яблоня, сбегающий с пригорка проселок, поросший мхом камень значат для меня больше, чем самая прекрасная, самая страстная возлюбленная счастливейшей из ночей, когда-либо испытанных мною. Эти немые, а порой и неодушевленные создания отвечают мне такой осязаемой полнотой любви, что и вокруг них для моего растроганного взора уже нет ничего неживого. Мне кажется, что все, все, что есть, все хранящееся в моей памяти, все, чего ни касаются мои пусть даже самые сбивчивые мысли, — все это есть нечто. Даже тяжелая драма моего мозга, кажется мне, есть нечто; в себе и вокруг себя я внимаю восхитительной нескончаемой игре зовов и откликов, и среди этих перекликающихся кусков жизни нет ни одного, который оставался бы замкнут для меня. Тогда мне начинает казаться, что в моем теле заключена бесконечная совокупность шифров, открывающих мне вселенную. Или что наше отношение ко всему сущему могло бы быть иным, более проникновенным, если бы мы начали мыслить сердцем. Но как только спадают с меня эти диковинные чары, я делаюсь бессилен сказать о них что бы то ни было; я так же мало способен разумно описать эту объемлющую меня и весь мир гармонию или мое ощущение этой гармонии, как сказать что-либо определенное о процессах в своих внутренностях или о токе крови в моих жилах.
Если не брать в расчет этих случайных странностей, природа которых, телесная или духовная, остается к тому же мне неясной, жизнь моя невероятно пуста, и мне стоит большого труда скрывать оцепенение души перед женой, а перед моими людьми — полное равнодушие к делам хозяйственным. Думаю, только основательному и строгому воспитанию, которое дал мне покойный отец, а также давнишней привычке ни минуты не терять без дела я обязан тем, что мне удается еще поддерживать внешний распорядок моей жизни и сохранять видимость, приличную моему званию и сословию.