– Есть, – важно кивнул Чек. Перед его глазами встала Дарья, как живая. – Есть, а как же! Это я к ней бежал… а ты мне подножку из машины твоей гадской подставил… ты меня – от нее увез…
Елагин встал. Сердце билось непонятно, тревожно.
– Тогда ты вот что. – Он встал, шагнул к шкафу. Рванул на себя дверцу. Вынул из шкатулки что-то, ярко сверкнувшее. – На, подари ей браслет.
Чек протянул непослушную руку. Сначала схватил воздух, потом ювелирную бирюльку. Ого, чистое золото! Или подделка?.. Он поднес браслет близко к глазам. Вертел. Рассматривал. Золотая змейка с изумрудными глазами. Да, похоже, золото настоящее. Он попробовал его на зуб. Елагин ударил его по руке.
– Ты, что в пасть суешь…
Чек снова уставился на браслет.
– Че дерешься…
– Бери. Суй в карман. Подари своей девушке. Ей понравится.
Ефим отвернулся. Вытащил из кармана сигарету. Закурил, глядя куда-то в угол остановившимися глазами.
Он нашел, кому наконец сбагрить этот, жегший ему душу, золотой браслет мертвой Дины Вольфензон.
Чек повертел бирюльку в руках. Осторожно положил на подлокотник кресла. Золотая змея ползла по подлокотнику, светилась зелеными глазами.
– Ты, бритый крыжовник, – Ефим щелкнул его пальцем по бритому набыченному лбу. – Сильно изменишь своим принципам, если скажешь мне, кто все-таки стоит за тобой? За вами?
Они оба допились той хрустальной ночью до того, что Елагин подмял под себя Чека. Он охмурил его. Он обаял его. Он все-таки купил его – урода, озлобленного мальчонку, дикого звереныша, со всеми потрохами, со всем его нехитрым серым веществом в покалеченной башке, со всем тяжелым, как чугун, скарбом его жизни. Он сказал ему: “Чек, ты отныне служишь мне. Я тебя приобрел, Чек. Ты больше не служишь своим вождям, фюрерам и дурерам. Ты теперь – на службе у меня. Я сделаю из тебя человека, урод. Я тебя выучу! Я отправлю тебя в Кембридж! В Гарвард! В Уортон! Я отграню тебя, как алмаз! Ты себя не узнаешь! Мы, Чек, дружище, сделаем тебе пластику… и рожа твоя будет как у Алена Делона, клянусь, зуб дам…” Ефим щелкал себя ногтем по клыку. Чек идиотски смеялся, пускал пьяные слюни. В разгар ночной пьянки из дальних комнат выплыла дородная седовласая матрона, изумленно воззрилась на попойку, на вусмерть надравшегося коньяка сына, машущего рукой перед лицом, вернее, перед дикой, уродливой мордой какого-то парня в тупорылых черных башмаках и в черной рубашке с закатанными до локтей рукавами. Ефим у нее всегда был мальчик с причудами. Матрона пожала плечами. Пусть веселится. Может, этот уличный лысый уродец – и где только респектабельный Фима подцепляет таких?! – ему для чего-то понадобится. У Фимы каждый мусор идет в дело. Фима мальчик непростой. Мать развернулась, как корабль, поплыла обратно к двери. Кажется, эти двое, увлеченные коньяком и болтовней, не заметили ее. На столике на колесах стояла уже третья пустая бутылка из-под “Хеннесси”.
Он втискивал свое тощее молодое тело в ее, темнокожее, нежное и податливое. Он вжимался в нее, влеплялся, будто хотел врасти, и она подавалась навстречу ему, чуя его состояние, стремясь вобрать в себя до конца, защитить, заслонить, накормить всею нежною собой.
– Дашка, Дашка… Я не раб, Дашка! Я не раб!
Они сплетались, входя, вминаясь, вонзаясь друг в друга, как всегда, на полу. На брошенном на пол матраце, залитом вином, водкой, чужой мочой и чужой кровью. Это была их первая, единственная и последняя постель.
– Я – орудие, Дашка… Ты не понимаешь… Я – всего лишь нож в руках хозяина…
– Какого хозяина?..
– А-а-а-а… Обними еще… Вот так… Любого! Любого, понимаешь ты! Любого, кто словит меня тепленького!
В Бункере было темно. Хайдер дал ему ключ, и они с Дашкой нынче ночевали в Бункере. Они пробрались в самую дальнюю комнатенку Бункера, там было пусто и голо, и только стояли ящики из-под оружия. Из-под тех винтовок, автоматов, пистолетов и базук, которыми они баловались вчера ночью. А сегодня…
Половину скинов переловили. СИЗО переполнены. Тюрьмы переполнены. Больницы забиты ранеными. Или – спятившими с ума. Кое-кому действительно удалось удрать в Котельнич. Вождь утешил уцелевших. Тех, кто остался в городе. Ценная информация. Да только она им всем по хрену. Зачем Фюрер затеял все это? Он же знал, что все обречено. Он показал нам, каково это – героизм, когда заранее знаешь, что все обречено?!
А не пошел бы он, наш Фюрер…
– А-а-а-а… Дашка… Дашка… Люби меня… Мне так хорошо… А-а…
– Я люблю тебя, – раздался над его ухом жгучий шепот. – Я люблю тебя, Чек. Еще сильнее… Вот так… Так… Я не покину тебя… Только ты меня не брось…
– У меня опять хозяин, Дашка!.. Я устал от хозяев… Я всегда был чей-то раб… Чек – раб… Чек – туда… Чек – сюда… Я не раб! Слышишь, не раб!
– Слышу… Слышу… Не раб… Ты – свободен… И я – свободна… Ближе… Ближе… Иди ко мне… Иди…
Он прижался к ней, выгнулся в судороге радости – и затих. И уронил уродливое, страшное лицо ей между нежной шеей и нежным смуглым плечом. Ее плечо пахло сандалом. Она зажигала, ожидая его здесь, в Бункере, сандаловые палочки.
Он дышал тяжело, задыхался. Она приложила ухо к его груди.