Голоса людей плыли и сшибались над водой, и вода все шире раскрывала глаза, любуясь ловкими и красивыми, поджарыми, смешливыми парнями; парни гомонили, ухмылялись, переругивались, притихали, молча созерцая ширь воды, и вода всей ширью, молча, улыбалась им.
Вода знала: нет начала, так же, как и нет конца.
Путешествие начнется и закончится? Так это парням только кажется. Еще нахлебаются меня, грязной и холодной! Еще – меня – проклянут.
Солнце забежало за облако, и вода нахмурилась. Почернела. Парни глядели с бортов вниз, в глубину, и им казалось – толща воды прозрачна, и они видят дно.
На самом деле черная слепота простиралась под ними, слой слепоты, холода и мрака.
И только рыбы, проснувшись после долгой зимы, оживали, двигали плавниками, бодали черный холод глупыми тупыми головами, но это им так казалось, что они глупые, на самом деле мудрее и нежнее первых весенних рыб никого не было, не плыло в этой реке, в этой огромной, на полнеба, воде.
И Культпросвет, взмахивая веслами, как настоящий капитан, глядел вдаль и хотел раскурить трубку, да трубки у него не было.
И тут началось.
Откуда прилетел ветер? А откуда вообще прилетает ветер?
Он прилетел, и уже налетел, и уже налетал, наскакивал, мял и гнул, и мотал утлую, призрачную лодку; и парни сами себе показались призраками – так близко светлело под холодной толщей дно, так бледны стали они под косыми солнца лучами, бьющими из быстро, в панике, бегущих туч.
Дырки в тучах, и в дыры бьет свет; свет внизу, и свет вверху, а между ними тучи, и это и есть вся жизнь.
– Эй! – заблажил Кузя. – Навались!
Осип сплюнул в воду.
– Куда уж круче.
Осип сидел на веслах, а Культпросвет на корме, а Кузя на носу. Они сидели? Стояли? Лежали? Плыли? Им казалось – они уже висят в дымном воздухе, в сером небе, меж мышиных напуганных туч.
Солнце ушло. Ветер, насмешник, сильнее задул. Лодка накренилась и черпнула бортом воду.
– Ух ты, – выдохнул Кузя.
На целлофановом прозрачном дне валялась старая детская кастрюлька. Кузя принес: на всякий случай, воду черпать. Раньше в кастрюльке Кузина мама варила яйца.
– Пальцами и яйцами, – сказал сквозь зубы Кузя, бешено вычерпывая воду, – в солонку не лазить.
Осип греб, а ему казалось – он делал вид, что греб. Он хорошо видел, как белеет лицо Культпровета, будто он накурился до одури и сейчас перегнется через борт и сблюет.
– Ребята, раздевайсь, – тихо сказал Культпросвет. – И прыгай, ребя!
– Я те прыгну, – мучительно выдавил скрюченный Кузя; кастрюля в его руках металась вниз-вверх, вниз-вверх.
– Дыр в лодке нет, – угрюмо сказал Осип, наворачивая веслами. – Без паники.
Мочальный остров был уже совсем близок.
Осип прищурился. Ой нет, далек.
Солнце на бешеный миг выскочило из-за туч и буйно заплясало на серой мертвой воде.
– Вода мертвая и живая, – мертвыми холодными губами вылепил Кузя, – мертвая и жи…
– Давай-давай, – мрачно бросил Осип, задыхаясь, работая веслами, – еще про Иванушку-дурачка нам расскажи.
– Не, – губы Культпросвета тряслись, – лучше про царевну-Лебедь.
– Царевну-Лебядь? Белять?
Лодку мощно сносило. Вода как взбесилась, волокла ее беспощадно, играла с ней, прозрачной дурной игрушкой, куриной косточкой, дохлой щепкой.
Играла с людьми, непрочно, мимолетно сидевшими в ней.
– Пацаны, – Культпросвет закусил губу и стал совсем цвета простыни, – нас мимо тащит. Ну мимо Мочалки несет! Сто пудов!
Осип уже ничего не говорил. Взмахивал веслами и вонзал их, два деревянных ножа, в серое плотное масло воды.
– Господи, – сказал Кузя. – У меня руки онемели вообще.
– Господи? – спросил Культпросвет. – Где тут Господь?
– На Мочалке Он сидит, – зло сказал Осип, махая веслами, – ждет не дождется.
– Блин, – сказал Кузя и кинул на слюдяное дно лодки кастрюлю, – здесь же течение! И ямы, ямы! Засосет.
– Лес, поляна, бугор, яма, – прошептал Осип. – Обрыв, взрыв.
Лодка осела в воду уже до странных смешных бортов, сработанных из тоненьких древесных стволишек. Круглые глаза Кузи видели только кастрюльку. Косые прищуренные злые глаза Осипа – только воду и весла. И только Культпросвет видел все.
Он видел, как они, не успев стащить с себя джинсы, прыгают в воду. Как плывут, переругиваясь, отплевываясь, дрожа от охватившего и снаружи и изнутри холода. Как ноги все тяжелее, медленнее, потом очень, страшно, дико медленно и сонно и обреченно, шевелятся под водой, наливаясь черной чугунной кровью. Как все бессильнее, беспомощней взлетают над поверхностью реки руки.
Как Кузина голова ныряет в воду, потом опять поднимается над водой, и глаза у него как у рака, и волосы стоят как рачьи усы, и он уже рак, а не человек. И черный рачий страх в его глазах, а потом, внезапно, подводная рачья усмешка. И потом – рачье темное, тинное равнодушие. К серому воздуху. К серой воде. К серому недосягаемому острову, так и оставшемуся мечтой. Ко всему. И даже к тому, чего нет и не было.
Как Кузя, вместе с руками его, ногами и головой, весь скрывается под водой, и ни пузырька, ни всплеска, ни ряби, ни кругов: ни горя, ни радости. Ничего.