И он стоял в ожидании поезда, и он просил Бога – хотя бы ее увидеть. Полупрозрачное лицо Евсея, стоявшего перед ним у самого жерла туннеля, когда закрываешь один глаз, изображение мира сдвигается, и за тем лицом, лицом Евсея, открывается другое лицо – он, я или ты? Ветер, откинувший полы плаща, и сирена поезда, синее вино на небритой щеке, свет фар. „Прости, что и я тоже здесь“, – горько и виновато улыбнется твой друг, чтобы ты вошел в вагон, и чтобы в вагоне встретить Айстэ, и чтобы там никого не встретить и снова блуждать по переходам, подниматься по лестницам, спускаться по ступеням, со станции на станцию, зная, что она, Айстэ, где-то здесь, потому что пространство, это и есть встреча, даже если эта встреча под землей, а не там, где цветут каштаны и где в сумерках ломают сирень, не видя за поцелуями стражей, не там, а здесь, под землей, ниже кладбищ, где прорыты туннели для тех, которых мчат безжалостные поезда. И когда он уже поднимался и когда он уже выходил, когда раздвигались ступени эскалатора, как меха подземного бессмысленного органа, который, играя, славит протекание этой непонятной жизни, когда случайно взглянул вверх, когда вдруг случайно увидел, и это было немыслимо, и это было невероятно, то, что он увидел Айстэ. Но это и был, Максим, твой жестокий Бог, потому что Айстэ держала за руку немца и потому что немец уже к ней наклонялся. И Максим увидел, как она потянулась к нему и как немец коснулся её губ. Та гексаграмма из „Ицзин“: „Не спасешь той, за кем следуешь, невесело её сердце, слабая черта на предпоследнем месте, лишь в речах сохранится раскаяние, лишь в речах исчезнет раскаяние, сильная черта наверху, сосредоточься же на своей неподвижности“.
Зачем тебе видеть, как она сядет с немцем в такси и как немец будет держать свою ладонь на её колене, медленно поднимая все выше, задирая и задирая платье, и как Айстэ будет мучительно улыбаться и говорить ему: „Подожди“. И как он наклонится к ней, и как она уже будет лежать в его постели, расставив ноги. И название одеколона будет „Mein Kampf“. То, что ты видишь, Максим, и то, чего ты никогда не увидишь, чего не узнаешь никогда, о чем она тогда думала. Зачем ты предал эту любовь?.. Как, когда немец, жестоко раздвинув, жестоко вошел, Айстэ вдруг мельком увидела Евсея, как будто это не немец, а это Евсей в неё вошел. Как когда она испугалась, это странное чувство, что теперь она никогда не сможет петь, петь так, как пела, на одном дыхании, и она не знала, что сейчас, именно сейчас ты, Максим, судорожно набираешь номер немца и отчаянно пытаешься дозвониться. Как она попробовала было его оттолкнуть, скинуть этого немца, который на неё уже наседал всем весом своего грузного тела, и который уже в ней трудился, и который уже в ней работал, как будто что-то в ней подменял, как ей стало страшно и как он сказал: „Не бойся“. И как она почувствовала, что он ворует, что он что-то такое у неё берет и что-то такое у неё отнимает, и как она крикнула: „Максим!“ Как будто только ты, Максим, только ты мог помочь. И как тогда немец остановился, и как его лицо стало серым и стало злым, и как его пенис скукожился, вылезая из Айстэ. И как немец спросил: „Максим?“ И как Айстэ сказала: „Я тебя ненавижу“. И как он сказал: „А ты знаешь, что застрелился Евсей?“ И как холод словно разлился по ее телу. „Что? Что ты сказал?“ – переспросила она. „А ты что, не знала? Одна актриса на той квартире, она приехала из Голландии, та, с которой остался тогда твой Максим“. И как он рассказал ей, как та рассказала ему, как Евсей вышел на снег и как выстрелил себе в рот, чтобы никогда не сказать: „Айстэ, я тебя люблю. Айстэ, я тебя ненавижу“. Как она вспомнила его счастливый взгляд, счастливый взгляд Евсея, и очертания его лица и увидела, как оно разорвалось на части. И, глядя, как пытается закурить немец, как он щелкает и щелкает зажигалкой и как нет и нет огня, она почувствовала, как будто и она сейчас, вот сейчас должна выстрелить себе в рот, чтобы замолчать навсегда, и как она зарыдала. Немец, который медленно поднялся и смотрел, как он смотрел на неё, как она плачет. Как подняла к нему своё заплаканное лицо и сказала: „Дай мне выпить! Слышишь?! Дай мне чего-нибудь выпить“. И как он принес ей коньяк, коньяк, в который он не кинул таблетку, потому что теперь был уверен, что всё получится и так.
Как смерть имени в страдании имени и как отречение. Где то, что было вчера, где вчера? Его нет, как его не было и раньше, но оно есть, оно, увы, есть, но оно и есть, и нет его, и ни есть, ни нет. Через бесконечную череду мгновений подняться к самому началу, чтобы осознать и его иллюзорность, осознать, что всё лишь великая пустота, пространство, исполненное причудливой игры света. Тот, кто знает священные звуки мантры, тот достигнет исполнения желаний, только какой в этом смысл, страдание или наслаждение, колесо жизни и не-жизни, разорви цепь и не рождайся, вот в чем смысл смерти, великой возможности освобождений.