Читаем Плач Агриопы полностью

Павел остался на могиле на ночь. Просто остался там, на свежем, пахнувшем влажным чернозёмом, кургане. Его искали: проследили по следам, осветили мощными фонарями. Наверное, попытались бы увести в тепло и сухость, под крышу, но во главе поисковиков шёл Людвиг, — понятливый латинист, — потому, едва разглядев Павла, дал отбой, — повелел доброхотам отправляться восвояси. А управдом — остался. Всю первую половину ночи шёл дождь. Это было для Павла в самый раз. Подходило и для слёз и для покоя. Он знал, что слёзы льются просто так: поверив в смерть Еленки, он никак не смог бы осознать эту смерть за три дня. Он знал, что и покоем порой наполняется грудь просто так, беспричинно: для того не имелось ни малейших причин. Но дождь — списывал всё. Даже невнятные звуки, — не то хрип, не то храп, — которые Павел издавал горлом. Он и здесь заснул. Что-то всё спал, да спал. Без сновидений.

А проснувшись, убедился, что дождь — прекратился. Зуб не попадал на зуб, и над головой полыхал Сириус — первая звезда, которую он, Павел Глухов, показал Еленке в первую ночь, что они провели вместе, тысячу лет тому назад. Он понял, что смерть — есть, — так же как есть холод, пронизывавший его насквозь. Пока он понял только это. Душа болела мучительно и неутолимо — совсем как зуб или гноящаяся рана. Но не от того, что Еленка — умерла, — а оттого, что путь к окончательному смирению с этим фактом предстоял бесконечный — всё вверх, и вверх, без отдыха. От огромности задачи — преодолеть его — перехватывало дыхание. Не ступать на него — означало сойти с ума, ступить — разрезать себя на части. Тернии и память, страх и верность, одиночество и забота ожидали его. И Павел поднёс к губам пригоршню земли — чёрной, как чума, и тяжёлой, как грех. Чтобы или сожрать эту землю, запихнуть её в себя и признать себя безумцем. Или поцеловать и вспомнить: из праха взят — в прах возвратишься… род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Основы религиоведения: что же ещё!

- Прощай, — Павел просеял землю сквозь пальцы. Поднял иконку. Луна, вслед за Сириусом, украсила собою небо. Блёстки в венце Богородицы тускло засияли. — Прощай, — повторил управдом и пошагал в посёлок.

Он миновал колодец, — аккуратный, небольшой, оснащённый электромотором. Прошёл мимо каких-то грядок: самодельное, бессмысленное пугало пялилось ему в спину. Добрался до теплицы. В крохотной пристройке горел свет. Павел подумал было, что там обосновался сторож. Но на порог пристройки вышел Людвиг.

- Вы — живы? — и вопрос, и сомнение разом прозвучали в голосе.

- Сам не видишь? — Управдом, отчего-то, не прошёл мимо, как в прошлую встречу; остановился.

- Я имею в виду: вы по-настоящему живы? — проявил настойчивость латинист. — Живы всерьёз?

- За…м…мёрз, — зубы Павла отбили дробь.

- Это хорошо. Мёртвые — не мёрзнут, — проговорил Людвиг. Распахнул пошире дверь тепличной пристройки. — Тут есть чайник. Я кипячу его — раз в полчаса, — на всякий случай. Заходите.

Управдом помедлил. Зачем-то оглянулся. Пугало. Сириус. Колодец. Березняк. Всё серебрилось и готовилось погрузиться в утренний туман. Может, час, может, чуть больше — и туман поглотит серебро. Затопит своим сладковатым молоком. Павел шмыгнул носом и переступил порог бытовки. Он твёрдо решил, что не станет возвращаться в серебряный мир до утра, выждет…. А когда вернётся — сумеет отнестись к пугалу, как к соломе и ветоши; к березняку, как к сырым дровам, а к Сириусу — как к тому, чего невозможно достичь, но ради чего не страшно обречь себя на Сизифов безнадёжный труд.

Людвиг организовал не только чай. В бытовке обнаружилась сухая одежда. Что-то, отдалённо похожее на древнерусский наряд «охотника» Стаса, но куда современней. Этакая стилизация под старину — театральные толстовка и шаровары. Павел переоблачился в это позорище, даже не попытавшись протестовать.

Он сознавал, что не услышит от латиниста ничего, пока сам об этом не попросит. Но и попросив, многое пропускал сквозь пальцы, как ту чёрную землю. Многое проглатывал, не распробовав на вкус, как этот крепкий чёрный чай. И всё же рассеянность была противоположна разрушению. Не сгнивали нити разговора, не распадалось целое — на куски. Напротив: то, что долетало до ушей, оформлялось в картину. Павел слышал и слушал. Пустословие превращалось в музыку, а всё важное — в алфавит. Сперва только в алфавит. И уже сам Павел — не Людвиг — принялся составлять из букв — законченные фразы, а из них — историю. История принадлежала Павлу, голос — латинисту.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже