Ничего подобного Павел прежде не видал, даже в оружейных музеях. В полнейшей антикварности оружия не было ни малейших сомнений. Тяжёлое, с прикладом из какого-то, словно бы отсвечивающего красным, дерева, украшенное вензелями и ажурным плетением из тонкого металла, это оружие могло бы принадлежать Д'Артаньяну или даже самому французскому королю, но никак не киллеру двадцать первого века! Даже нет, не так: уж если искать исторические совпадения, лучше всего вооружённый этим… мушкетом?.. да, именно мушкетом, — смотрелся бы Следопыт Купера! Особенно поражал воображение ствол: он был весь отделан серебром, или чем-то, очень похожим на него, — причём в этом серебре были отлиты десятки крохотных человеческих фигур, изогнутых в самых немыслимых, но неизменно полных страдания, позах. Павел содрогнулся: страдание казалось слишком натуралистичным, срисованным с реальных жутких образцов. Когда-то в далёком детстве Павел, тайком от бабушки, из любопытства, взялся разглядывать толстенную дореволюционную Библию с иллюстрациями Доре. Там он впервые увидел ад — таким, каким изображал его средневековый миниатюрист, — и потом, испуганный, целый месяц боялся спать без ночника. У мастера, украшавшего мушкет, с выразительностью было ничуть не хуже. А зловещее дуло мушкета выступало из серебряной пасти змеи, словно бы венчавшей ствол, что усиливало впечатление: по сравнению с точёными маленькими человеческими фигурками, змея казалась огромной.
И она росла — эта змея. Павел щурился, тряс головой, пытался стряхнуть морок, но серебряный гад вдруг шевельнулся, распахнул рубиновые глаза-бусины и уставился на человека. В голове словно разорвался фугас: вместе с нестерпимым жаром пришло что-то вроде забытья. Хотя забытье это оставалось не полным: Павел осознавал, кто он и где он, понимал, что голова раскалывается от боли, но глаза отказывались служить; картинку создавало внутреннее зрение.
Эта картинка удивила и испугала Павла: он видел незнакомый город — невысокие каменные дома с узкими окнами; кое-где — архитектурные изыски: лепка, фигурки ангелов, зверей и птиц. Над городом плывёт дым. На улице грязно — чавкающая жижа, как на грунтовке после дождя, — и пустынно. Только вороньё кружит в небе чёрным водоворотом, и тянется вдалеке удивительная процессия: около дюжины сгорбленных людей, в странных хламидах — не то плащах с капюшонами, не то пыльных мешках, надетых через голову. На ногах у людей — высокие, до паха, сапоги. На лицах — маски. Вырезаны, похоже, из той же мешковины, что и одежда. Некоторые держат в руках длинные вилы, загнутые крюками на концах. Люди катят, ухватившись за высокие борта с обеих сторон, повозку с огромными колёсами. Это просто телега, — тяжело гружёная телега. Не помешала бы выносливая лошадь, чтобы её тянуть. Но люди катят телегу сами. Дым повсюду. Дым струится сразу от многих костров. Дым то накрывает процессию, то уносится порывами ветра. В какое-то мгновение ветер усиливается настолько, что дымная пелена исчезает, и тогда Павел понимает, какой страшный груз перевозит телега; он понимает это, потому что видит, как через высокий её борт перевешивается человеческая рука, тонкая, изящная, должно быть, женская; а чуть дальше, перезрелым арбузом, висит голова, с которой каким-то чудом не падает архаичная треугольная шляпа. Лица на этой голове — не разглядеть; оно похоже на блин, на «убежавшее» у нерадивой хозяйки тесто. Оно раздулось и округлилось, как воздушный шар. Но это, несомненно, лицо.
Вдруг ветер меняется, ветер срывает шляпу с головы покойника. Ветер стремительно несёт шляпу на Павла. Один из тех, что тянут телегу, замечает это и что-то кричит. Павел не столько слышит, сколько понимает: кричащий призывает убираться прочь, держаться от шляпы подальше. Но ноги будто приросли к земле, утонули в вязкой грязи — не вытянуть. А шляпа кружит, как серая птица, над головой, играет с Павлом в кошки-мышки. Её матерчатое тело всё ближе. Шляпа широким полукругом, по траектории бумеранга, огибает Павла, заходит сзади, — и бьёт по затылку. Удар — как будто арматурой размозжили череп. Павел кричит. Это даже не крик, а визг. И возвращается в подвал московской девятиэтажки.
Некоторое время управдом не понимал, что с ним произошло. Потерял сознание? Вряд ли. Он даже не упал на пол: как стоял на ногах, так и стоит. И в руках у него — всё то же ружьё. Нельзя же лишиться чувств, полностью сохранив координацию движений. Или можно? Головная боль всё ещё ощущалась, но сделалась почти незаметной. Павел пригляделся к ружью: что-то в нём было не так, что-то изменилось. Глаза! Серебряная змея по-прежнему, как в бредовом видении, смотрела на него двумя красными рубинами глаз. Неужели морок продолжался?