Но он лишь отшатнулся. Рой мыслей охладил начавшее пробуждаться в нем желание, более сильное, чем даже ласковый приказ кардинала. Он не мог смотреть на Кальвино и взмолился, прося разрешения уйти.
Его преосвященство заколебался. А потом сказал, так искренне и так ласково:
— Ты должен простить меня, Марк Антонио. Да, да, конечно же, тебе надо уйти.
Так что же осталось? Ощущение того, что каким-то образом Тонио сам желал этого, что он сам сделал так, чтобы это случилось, и каким-то необъяснимым образом ввел этого человека в заблуждение.
И все же, стоя теперь у дверей кардинала, дрожащий и словно избитый гневными словами Гвидо, он думал: «Ради тебя, Гвидо. Я делаю это ради тебя». Как, ради маэстро, он всегда справлялся с тем, что пугало его, и научился сносить то, что хоть сколько-нибудь его унижало.
Но это! Это было нечто совершенно иное, хотя Гвидо не постиг до конца этой разницы. Гвидо просто не понимал, что делает, отправляя Тонио сюда!
Однако Тонио понимал. И внезапно осознал, что испытывал влечение к кардиналу с самого первого мгновения, когда увидел его. Он желал его так, как никого прежде, пока был окружен теплом и безопасностью любви Гвидо. Но кардинал был настоящим мужчиной и могущественным человеком. Да, он был мужчиной. И Тонио казалось, что у них было назначено свидание, к которому он шел очень долгое время.
Дверь подалась, когда он постучал. Она оказалась незапертой.
И раздался голос кардинала.
— Войдите.
Кардинал сидел, склонившись над своим письменным столом. В комнате ничего не изменилось, если не считать того, что появилась маленькая старинная масляная лампа. Перед его преосвященством лежала книга с разукрашенными буквами. Маленькие фигурки изображали заглавные буквы; они сверкали, когда его дрожащая рука переворачивала страницу.
— Ах, ты только подумай, — сказал он с улыбкой, увидев Тонио, — письменный язык принадлежит тем, кто принимает на себя такую муку, чтобы сохранить его. Я навеки очарован формами, в которых передается нам знание, не самой природой, а людьми — такими же, как мы.
На нем не было больше свободного черного одеяния. Теперь он облачился в малиновую сутану. На груди его покоился серебряный крест, а на лице читалась такая любопытная смесь неловкости и природной живости, что Тонио долгое время просто смотрел на его преосвященство, ничего не говоря.
— Мой дорогой Марк Антонио, — произнес кардинал с удивлением, вновь растягивая губы в улыбке, — почему ты вернулся? Ведь я дал тебе понять, что ты имеешь полное право уйти.
— Имел ли я такое право, мой господин? — спросил Тонио.
Он дрожал. Это было очень странно: дрожать, не подавая виду, просто чувствовать сигналы паники, запечатанные внутри. Он подошел ближе к столу. Посмотрел на латинские фразы, затерянные в схематичном беспорядке, великое множество крохотных существ, живущих и умирающих среди алых, малиновых и золотых завитков.
Кардинал протянул к нему открытую ладонь.
Тонио подался навстречу его руке и при первом же прикосновении этих пальцев почувствовал явное возбуждение, хотя, как и прежде, пытался с этим бороться. «Свободен!» — с горечью подумал он. Даже сейчас он еще убежал бы и спрятался в объятиях Гвидо — если бы только мог. Ему казалось, будто рушится что-то, так долго им оберегаемое. И все же он не двинулся. Он смотрел вниз, на лицо Кальвино. Ему хотелось коснуться этих гладких век, бесцветных губ...
Но кардинала и самого снедало беспокойство. Страсть раздирала его, но оттолкнуть Тонио он не мог.
— Что до меня, — пробормотал он, словно размышляя сам с собой, — то я весьма неопытный учитель по части грехов плоти. — В том, что он сказал, не чувствовалось никакой гордыни. — Ты заставил меня устыдиться и был прав. Так зачем ты вернулся?
— Мой господин, неужели мы попадем в ад из-за нескольких объятий? Неужели такова воля Божья? — спросил Тонио.
— Ты дьявол с лицом ангела, — проговорил кардинал, слегка отшатнувшись, но Тонио услышал, как его дыхание стало тяжелым и неровным, и почувствовал, что в душе его происходит внутренняя борьба.
— Неужели это действительно так, мой господин? — Тонио медленно опустился на одно колено и заглянул в глаза кардинала.
У этого мужчины было удивительное лицо, совершенное в пропорциях, с четко обрисованными, заостренными чертами, притягивающее мужской грубоватостью.
— Мой господин, — прошептал Тонио, — с тех пор как от меня так много отрезали, я стал часто думать о том, что именно плоть — мать всего сущего.
Кардинал не смог совладать со смущением, охватившим его при этих словах. Да и Тонио замолк, удивленный слетевшим с губ признанием. Что же было в этом мужчине такое, что пробуждало желание говорить все это ему?
Кардинал по-прежнему не сводил с него упорного взгляда, словно призывая понять его. И Тонио пронзила мысль: этот человек был абсолютно безгрешен, по-настоящему безгрешен и отчаянно нуждался, чтобы им руководили.
— Я уже достаточно согрешил за нас обоих, — сказал кардинал, но без особой уверенности в голосе. — А теперь ты должен уйти и позволить мне выиграть мою битву, ради Бога и ради меня самого.