Сад был, как говорится, во всей своей спелой красе, которая настает в конце августа да еще продолжается и сентябрь, покуда с летних деревьев не начинают градом падать яблоки; на грушах и яблонях ветви гнулись от красных, желтых и светло-зеленых крепких плодов; на голой земле под деревьями переливались солнечные лучи; вверху, между густыми ветвями, порхали, словно в лесном малиннике, крупные птички, которых уже давно никто не пугал здесь не только нарочно, а и нечаянно. Сад был Парфеновой гордостью, делом его рук, потому что хоть Вершковы — и дед Парфенов, и отец — и считались в деревне хозяевами, имеющими сад, однако только Парфен обиходил его по-настоящему. Дедов и отцов сад (а Вершковы все спокон веку жили на одной усадьбе) всегда стоял запущенный, случалось, что по нескольку лет деревья, съеденные паршой, не приносили плодов, груши и яблони часто вымерзали, как только зима слегка приударит морозом. Парфен же, как только подрос и заимел в доме вес, кажется, первое, что сделал, это выкорчевал осенью дуплистые и малоплодные деревья, а вместо них накупил в имении Шкорняка и привез молодые саженцы. Через десять лет из тех Шкорняковых саженцев вымахали здесь чудесные беры, сапежанки, ильинки, антоновки, плодовитки, путинки да боровинки… Ни одно дерево в Парфеноном саду не повторялось, кроме антоновских. Их было у него три, и стояли они по обе стороны от груши, унизанные тяжелыми, будто из железа отлитыми яблоками, обычно до самого ноября, когда на краю неба начинали громоздиться друг на друга темные тучи, из-под которых медленно выпирали в синюю бездну отроги снеговых облаков. Спас Парфен свой сади в недавние морозы, во время финской войны.
Мимо крайних деревьев, что гулко, словно боясь обломиться от тяжести, теряли то и дело по одному яблоку, Парфен обошел с солнечной стороны сад, неспешно направился к забору, что отгораживал усадьбу от загуменной дороги. Там он припал грудью к верхней жерди, перебросил на ту сторону обе руки, повиснув на ней подмышками. Так стоять было удобно и покойно, не ощущалась даже тяжесть в ногах.
Сразу же за лужком, что с давних времен оставлялся здесь невспаханным, ширилось поле, которое правым краем шло вдоль большака до песчаного взгорка, словно утыканного приземистыми, выросшими под солнцем сосенками, а левым все время огибало засевные луга, расширяя их светло-зеленый простор, и закруглялось, подходя к большаку, на том же взгорке.
Долго стоял Парфен в одиночестве у забора, пока не увидел издали человека. Увидел и обрадовался, хоть и не узнал.
Человеком тем был Зазыбов Масей. После настойчивых материных уговоров он все-таки отправился из Поддубища вниз, к суходолу, напился там из криницы воды, особый смысл придав вечному в таком случае: «Ех ipsa, fon te bibere»[43]
— потом сделал большой круг по бывшим наделам и повернул к глинищу.В отличие от Парфена Вершкова, который долго не мог узнать Зазыбова сына, Масей еще издали легко догадался, кто это стоит на огороде Вершковых у забора. Не сворачивая к себе в заулок, он миновал, шагая по дороге, выгон, с которым соседствовала усадьба Вершковых, и еще за несколько шагов поздоровался:
— Добрый день, дядька Парфен!
Тогда и Вершков задал навстречу ему удивленный, но степенный вопрос:
— Не Денисович ли?
— Да, — улыбаясь, подошел Масей к забору с другой стороны.
— А я гляжу, идет кто-то мимо глинища, стою и гадаю себе, вроде и знакомый человек, и незнакомый, а теперь вижу, дак ведь это и правда ты, Денисович!
Парфен почувствовал желание говорить без удержу, ему ничто не мешало внутри, поэтому он не стал ждать ответных Масеевых слов, спросил:
— Откуда же ты?
— Ходил, глядел.
— Значит, ты давно в деревне?
— Порядочно.
— А я и не слыхал, — словно пожалел Парфен.