Чубарь резким движением ноги вырвал из чужих рук штанину и, освободившись, переместился чуть дальше. До этого ему и в голову не приходило стрелять отсюда: во-первых, сквозь жито не просматривался большак, на котором гудели машины, а во-вторых, становиться на ноги да высовываться и вовсе было нельзя — не успеешь поднять винтовку, как тебя опередят. Между тем совсем рядом и будто в укор совести лежал мертвый красноармеец, который, видимо, также мог отсидеться в этом жите, если бы только захотел, а все же не стал прятаться… Однако Чубарь уже словно прирос к земле, и у него не хватало решимости выползти на край поля или выпрямиться здесь во весь рост…
Крестьянин между тем не переставал хныкать за спиной:
— Пожалей хоть меня, раз о себе не думаешь. Что ты один им сделаешь, а себя, да и меня вот погубишь… Может, хочешь лежать, как этот?
«Да замолчи ты!» — с отвращением подумал Чубарь, у него вдруг все восстало внутри против этого человека. Было желание ударить кулаком наотмашь или пихнуть ногой, чтоб тот откатился прочь. Но разве это сделаешь? Не хватало начать эту возню!.. И Чубарь нарочно делал вид, что не спешит стрелять только потому, что его просит об этом крестьянин, хотя самому было противно и стыдно за свою нерешительность, точнее, страх, который он мог все же оправдать и объяснить, и за смерть красноармейца, который уже не мог сказать ни слова. Это ощущение не покидало Чубаря потом долго: и после, когда опять стало тихо на большаке и они вдвоем наспех опускали на руках в могилу красноармейца, а затем закидывали по очереди землей, и тогда, когда Чубарь шел один полевой дорогой милю деревни, надеясь выйти к Беседи в другом, более безопасном месте.
Впереди Чубаря ждала еще одна встреча.
Уже смеркалось, когда в лесу он увидел знакомого человека, что неожиданно высунулся из-за распряженной телеги. То был бабиновичский еврей Хоня Сыркин.
До войны Сыркин работал заготовителем в сельпо, или, как говорили мужики, корявочником, и его хорошо знали во всех деревнях по обе стороны Беседи, так как Хоня не считал для себя большим трудом появляться со своим обшарпанным ящиком, напиханным до краев платками-гарусами, разными красителями, пуговицами, гребешками и всякой другой нужной и ненужной мелочью, в самых отдаленных местах, даже за пределами Крутогорского района, в так называемой Кожлайщине. Кроме того, в Бабиновичах, как и в близлежащих селениях, знали Сыркина еще и по другой причине — у него была самая тучная среди местечковых евреек жена. Сам Хоня ни ростом, ни полнотой не удался, а вот жену взял будто на двоих, и когда, бывало, шел с Цилей по местечку, то вызывал у людей улыбки. Правда, знакомые из приличия улыбались за глаза, во всяком случае, разминувшись с заготовителем и его женой. Зато в базарные дни досужие деревенцы ходили за ними чуть ли не толпами. Словом, Сыркин действительно был известен в Забеседье, и Чубарь, встретившись с ним далеко от местечка, не мог не узнать его.
В беженцы Сыркин выбрался вместе с другими бабиновичскими евреями, но в дороге случилось несчастье: у жены начался тяжелый сердечный приступ. Доктор, тоже бабиновичский еврей, следовавший вместе с беженцами, отсоветовал везти Цилю дальше — тряская дорога, к тому же особенно опасная, когда налетали немецкие самолеты, могла стоить жизни больной. И вот Сыркин доехал с обозом до первой деревни, которая встретилась на пути, увидел пустовавшую мельницу на отшибе за небольшой речкой и принялся перетаскивать туда скарб с воза, то и дело поторапливая сыновей. Но спасти жену ему не удалось. Та умерла ровно через две недели, когда ехать дальше па восток стало невозможно — немецкие войска выходили уже за Ипуть к Десне. Тогда Сыркин с двумя сыновьями, одному из которых, старшему, исполнилось в начале августа пятнадцать лет, повернул обратно в Забеседье, в Бабиновичи. Чубарю свое решение он объяснил так:
— Ты посмотри на меня — мне же никуда не спрятаться. Везде узнают, что я еврей. Так пускай это случится в своем местечке. Бог свидетель, я ничего плохого людям не делал…
Убитый горем — померла жена, — неудачами, особенно после того, как уже на обратном пути немецкий летчик прострелил коню голову и воз с домашним скарбом пришлось тянуть на себе, а более всего, наверное, мучительным ожиданием того, что еще могло произойти впереди, Сыркин был в отчаянии, хотя внешне старался казаться спокойным. Но отчаяние его легко угадывалось и по тому, с какой тоской посматривал он на своих молчаливых сыновей, пучеглазых и кучерявых подростков, и по тому, как разговаривал, без нужды унижая себя, видно, думая, что угождает этим каждому, кто имеет хоть какое-то превосходство над ним.