По утрам она была просто невменяема, потому что, страдая бессонницей, на ночь глотала огромное количество снотворных, от которых потом до обеда не могла прийти в себя и совсем ничего не соображала. Тупая и апатичная, она едва держалась на стуле, на вопросы не реагировала, глядела перед собой в одну точку мертвым взглядом и своим видом напоминала уже не зайца, а скорей висельника. Зеленоватое мертвое лицо ее было ужасно, челюсть отвисала, а изо рта лопатой вываливался прокуренный черный язык.
Но в обед она выпивала бездну кофе, и тупая апатия внезапно сменялась бестолковым лихорадочным возбуждением. Вторую половину рабочего дня она вся бурлила, кипела и клокотала, как молоко на плите. Предметы валились у нее из рук. Вся порыв, мельтешение — она вспархивала на стул с ногами, дергалась на нем, вертелась и кудахтала, отчего стулья под ней то и дело разлетались в щепки.
Бывало, сидит себе тихо, в кои веки работает. И вдруг как подскочит, как завопит дурным голосом:
— О дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить. Спасу я честь свою и славу, я Русь от недруга спасу! — да как хрястнет кулаком по столу!
Бабы, конечно, ругаются. Кто кляксу из-за нее поставил, лист испортил, кто от неожиданности подавился конфетой, кто радио слушал, кто вдруг хохотать начинал, — словом, шум, гам, бестолочь… Только угомонились и за работу принялись, а Брошкина опять вспархивает со своего стула.
— Ой, девочки! — восторженно щебечет она. — Какие я себе колготки купила! — И она прыгает по комнате, задрав юбку, демонстрируя свои кривоватые ноги.
Бабы с опаской косятся на ее резвые пируэты, — того и гляди, что-нибудь заденет и опрокинет. И вздыхают облегченно, когда она наконец выпархивает прочь из комнаты и куда-то надолго пропадает. До сих пор у меня звучит в ушах ее звонкий пионерский голосок:
— Девочки! Давайте на Первое мая сошьем себе новые бальные платья и будем праздновать, праздновать, праздновать!
— Водку пить, что ли? — интересуется Клавка-Танк.
— Пошлячка ты, Клавка! — в гневе восклицает Брошкина. — А вот я назло тебе приду на майские в серебряном бальном платье.
— Приходи, приходи, — ворчит Клавка. — Только нагрудник надень, а то опять заблюешь.
— Ты!.. ты!.. Знаешь, кто ты? Вивисектор ты! — Брошкина заходится в праведном гневе.
— А что такое вивисектор? — интересуется Капелька, или Крошка Капа.
— Вивисектор — это палач клопов и тараканов, — звонко чеканит Брошкина. — Ходит и поливает всякую живность хлорофосом.
— Ага, — кивает Клавка. — Я и говорю, что всяких блох и мандавошек надо травить хлорофосом.
— А-а-а! — кричит Брошкина. — Все слышали, кем она меня назвала?! Я подам на нее в суд! Я… я… я ей покажу! — Но тут ее крики срываются на рыдание, и, все сметая на своем пути, она летит плакать в уборную.
Клавка тяжело вздыхает ей вдогонку, поднимает опрокинутый стул, кряхтя и матерясь ползает по полу, собирая рассыпанные карандаши и прочую мелочь.
— Тьфу ты, блин! — в сердцах ворчит она. — Разве это баба? Это стихийное бедствие. Да с такой и рядом-то сидеть опасно, не то что в постели лежать… Блин! Блин! Блин!
Намек понятен всем. Дело в том, что Люся Брошкина, это абстрактное существо, всю свою жизнь была одержима мечтой о любви, и не просто о любви, а любви идеальной. Что она под этим подразумевала и откуда в ней взялась эта безумная мечта, трудно сказать. Из всех видов любви этот темный, больной и грязный комок плоти выбрал именно любовь идеальную. Она не хотела ее покупать, завоевывать, заслуживать. Нет, она мечтала о бескорыстной, высокой, неземной любви, которая вдруг, откуда ни возьмись, посетит и озарит ее убогое существование. Бесполезно было объяснять ей, что такая любовь встречается на свете крайне редко, что скорее это мечта. И мечта духовная. То есть мечта духа, а не материи. Нет, Брошкина была заядлая материалистка, она мечтала о телесной идеальной любви.
Темная, заблудшая, наивная душа, она не подозревала о своих реальных возможностях и потребностях. По природе вещей ей, наверное, была положена крепкая, добротная семья, дети, пеленки, обеды, стирки. Но она этого не знала. Она претендовала на большее, она мечтала о чем-то большом и чистом.
— Вымойте слона, — смеялись сослуживцы.
Но смеялись они скорее над собой. Все они недалеко ушли от Брошкиной, все мечтали о чистой любви и беспощадно разрушали, крошили и уничтожали любые ее жизненные формы. Все они не умели любить, не знали, что это такое, о культуре любви даже не подозревали и вообще поголовно были безнадежно фригидны, неуклюжи и бездарны. Все они умели только мечтать. Я ни капли не сомневаюсь, что многие из них не задумываясь пошли бы за любовь на каторгу, в Сибирь, на костер, с радостью бы проглотили яд во имя любви… но не ради любимого.