Чарльз в унынии направился домой. На пороге он встретил свою жену. Он вошел за ней, поднялся в ее будуар и начал рассказывать о своих двух визитах.
– Ужасно, унизительно! – восклицала она от времени до времени, когда он с точностью описал ей гостиницу и состояние брата и невестки. – Бесстыдство! – сказала она с раздражением.
Ее яркое лицо покрылось густым румянцем. Она была очень крупной женщиной с приятной, но полной фигурой. Ее светлые волосы и голубые глаза придавали ей молодой вид, но моложавость скрадывалась резким выражением рта. Люди обыкновенно описывали ее как «веселую, добродушную женщину», но такие отзывы основывались главным образом на ее фигуре и красках. Существует обычная ошибка приписывать хороший характер людям крупного сложения – ошибка, исходящая, надо думать, из того предположения, что телесные размеры соответствуют душевным качествам. По отношению к леди Сомарец эта теория была безнадежно ложной. Она была велика телесно, но низка нравственно, и, так как отношение к жизни определяется, к несчастью, характером, а не легкими и горлом, она склонна была гораздо чаще проклинать, чем благословлять.
– Необходимо что-нибудь сделать для них, – печально вымолвил Чарльз, теребя усы и с грустью в глазах. – Необходимо сделать что-нибудь, Гетти.
– Ты говоришь, там есть дети? – спросила она резко.
– Двое: мальчик и девочка – славные детки, я думаю.
– Мы можем еще иметь собственных детей, Чарльз, – ответила ему жена холодно.
Он сконфуженно пробормотал что-то вроде извинения.
Несмотря на первую неудачу, месяц спустя он снова повторил брату свое предложение насчет детей, но и на этот раз встретил отказ.
Уинфорд не хотел расставаться с детьми. Они были как раз достаточно взрослыми, чтобы забавлять его, а в те редкие моменты, когда он бывал трезв, он нуждался в том, чтобы забавляться. Его брату оставалось только одно – он погасил долги и прекратил непрерывное выкачивание мелких сумм, обеспечив Уинфорда небольшим еженедельным пособием.
После этого он постарался забыть об Уинфорде. Почти с облегченным сердцем узнал он, что тот опустился до Шеперд-Буша, а потом поселился на какой-то грязной задней уличке. Ему казалось, что это уже последняя ступень. Может быть, там он закончит жизнь, и тогда можно будет взять несчастных детей и дать им надлежащее воспитание. Но Уинфорд не умирал. Он продолжал жить, соединяя два дня жизни, на которые хватало получаемого пособия, с пятью днями тягостного прозябания, в продолжение которых он с трудом добывал выпивку и выслушивал пьяные жалобы своей жены.
Дети становились тогда источником утешения.
Когда прекращалась головная боль, исчезали видения и поглощающая жажда не охватывала его со всей своей силой, он беседовал с ними и нежно посмеивался над их поражающим невежеством и испорченной речью, рисовал для них картинки. Он был бы блестящим художником: чувство красок было у него поразительное, его рука, какой бы неустойчивой и дрожащей она ни была, всегда была верна линии. Он был художником по натуре.
Тони и Фэйн, в своих отрепьях, сидели тогда рядом с ним и, зачарованные, смотрели на чудеса, которые вырастали на стене и на клочке бумаги при помощи цветного мелка и карандаша. Он еще разговаривал с ними по-французски, в то время как их мать, развалившись по обыкновению на постели, читала газеты и бессмысленно смеялась над их тайными забавами. Его произношение отличалось той чистотой, которую он впитал в течение двухлетнего пребывания, еще мальчиком, в Париже.
Он пел им очаровательные французские песенки, закинув голову и с веселым смехом в воспаленных голубых глазах.
Тони любила его так, как только она могла любить кого-нибудь и что-нибудь, кроме еды. Фэйн, со своим непрямым характером, удивлялся отцу и побаивался его. Для него он был тем, чем можно похвастать на улице. Мать почти не замечала детей. Пьяная женщина всегда только пьяна. Она перестает быть матерью и даже женщиной и становится существом, исполненным жажды, глухим и слепым умственно и нравственно ко всему другому, – жалкая пародия на то, что было когда-то божественным созданием. «Моя старуха уже хватила», – говорил Фэйн, а Тони соглашалась и ругала свою мать. Она не любила ее, но и не боялась, как боялся Фэйн. Он вообще боялся многих вещей. Лгать и воровать он всецело предоставлял Тони, и она исполняла и то и другое в зависимости от обстоятельств и в меру требований. Когда их заставляли, они ходили в школу и удирали оттуда, как только могли. Они были постоянно голодны. Казалось, что питье нужно всегда, еда же так редко, что дети могли сосчитать те дни недели, когда бывал обед.
Понедельничный и вторничный разгул – пособие получалось в начале недели – неизменно обозначал еду, если только удавалось стянуть у отца деньги. Когда он бывал трезв, он сидел либо без копейки, либо тщательно берег оставшиеся гроши в ожидании мучительной жажды, которая скоро должна была появиться.