— И все же это было не так страшно, как в ту ночь, накануне исполнения приговора — лишения себя. Я летал над заснувшим городом, поднимался за облака, где ослепительно пылали косматые звезды, думал о том, кем я стану завтра. Целый мир — мой внутренний, духовный мир — побледнеет, завянет и съежится. Засохнет и рассыплется. И меня уже не будет никогда. Тело мое останется живое и невредимое, как футляр от потерянного сокровища, — зачем оно? Крылья мои ослабли, я стал падать в пустоту. Потом я снова обрел силу, но некоторое время раздумывал — не разбиться ли мне насмерть? Ведь это лучше, чем медленно угасать без…
— Без души, — тихо подсказал я.
— Вы это называете душой? Да. Я хотел сложить крылья и разбиться, но подумал, что еще успею умереть. Ведь для этого не надо вдохновения, неповторимости, силы воли. Харисянин может умереть и без наложения на себя рук, просто по желанию, но это требует некоторого времени, усилия. И я вошел в свое жилище, стал внутренне готовиться к ужасному утру. Я собрал все свое мужество. Это было нелегко. Я плакал.
— Разве харисяне плачут?
— Обычные, соответствующие норме харисяне не плачут никогда, но непохожие плачут. У них, видимо, более тонкая нервная организация… Утром меня окружили плотной, волнующей толпой и повлекли на площадь, где должна была совершиться казнь. Толпа прибывала. Я задыхался, крылья мои измочалились.
— Как это происходит? — прошептал я. — Антенны отрезают? Это больно?
— Что вы! Кто же сможет взять, это на одного себя. Это совершается, так сказать, анонимно. Толпа. Проходят мимо, и каждый отрывает по кусочку.
— Коллективное убийство души… Как страшно!
— Да, это страшно, — просто сказал Познавший Землю. — Но я этого избежал. Меня лишили только тела, данного мне природой. А в человеческом теле я, скорее, человек. Мне даже стало казаться странным прежнее тело харисянина… Пошли спать, Кирилл. Не смотрите же так на звезды, не надо!
10
ЭТО Я
Он с вечера крепко уснул и проснулся в другой стране.
Во Вселенной, страшной и огромной, Ты была.
…Рената открыла глаза и улыбнулась Миру. Вот я и проснулась, как хорошо! Как я счастлива, что живу в этом чудесном Мире. И Мир, наверное, радуется, что я живу в нем.
Окончательно проснувшись, она села, по-детски протерла кулачками глаза и с удивлением огляделась. Огромный шестиугольный зал, торжественно пустынный, как храм. Без окон, но светло, будто свет просачивался сквозь стены.
Рядом стоял и взволнованно смотрел на нее высокий, молодой, худощавый человек с добрым и красивым лицом и знакомой черточкой между носом и губами, придававшей лицу неповторимое выражение нежности и мужественности одновременно.
— Только не пугайтесь, Рената, — сказал он ласково, — я вам все объясню.
— Как я здесь очутилась? — растерянно спросила девушка, мысленно преисполняясь доверия и приязни к этому несомненно доброму человеку. — А где это я? Ведь я шла…
— Где вы шли? — живо подхватил Кирилл, радуясь ей и боясь за нее.
— Сегодня на рассвете я сошла с поезда и направилась пешком в Рождественское… Мне не впервой пешком, хотя бы и с вещами. Но как же я могла очутиться здесь… и где это?
— Как вы себя чувствуете? — озабоченно спросил Кирилл и, взяв ее за руку уверенным и привычным жестом врача, пощупал пульс. Он был хорошего наполнения. И лишь чуть учащенным.
— Хорошо.
— Гм! — Кирилл не смог скрыть своего удивления.
— А разве я должна себя чувствовать плохо? Что со мной случилось? Кто вы такой?
— Я Кирилл Мальшет, врач-космонавт.
— Врач-космонавт… Никогда не слышала…
— Вы знаете, какой на Земле год?
— 1932 год, а что? Я не понимаю…
— Если вы хорошо себя чувствуете, я вам все объясню. Но сначала вы должны позавтракать. Помочь вам встать?
— Зачем же… Я сама. А вы откуда?
— Я тоже из Рождественского. Николая Симонова знаете?
— Николая? Конечно, это мой друг.
— Я его родственник.
…До чего разоспался, никак не стряхнет с себя сон. Что за гул, протяжный, низкий, как орган. Тайга расшумелась перед непогодой? Или близко пороги? Ах, да ведь он же на Луне!
…Иногда мать брала его с собой в лес. Чисто, светло и тихо было в хвойном лесу. Опавшая порыжелая хвоя пружинила под ногами. Солнце, словно дождь, проливалось сквозь темно-зеленые кроны. Они стояли перед старой елью — очень старой, — и мать с сочувствием и жалостью гладила ее по коре.
— Лет сто ей, поди? — небрежно заметил Харитон.
Он не понимал жалости матери к дереву. Раз старая, надо срубить, чего ей занимать зря место.