Отсутствие всякого интереса к Моник меня удивляет, ведь у Моник, что называется, врожденная сексапильность. С ней ходить — уже развлечение: всегда и везде, где бы она ни появилась, вокруг все звенит на гормонально-криминальный лад, как вокруг стайки вступивших в пору полового созревания девчонок, набившихся в конюшню, или вокруг пацанов в походе на лесном привале. Вот Моник выходит из универмага — на ней, как всегда, «маленькое» платье, такое маленькое, что меньше уже не бывает, — и невозмутимо начинает извлекать из каких-то неведомых складок целый товарный вагон всякой всячины, которую она элементарно слямзила. Она заигрывает с официантами и полицейскими, а служащих в банке доводит до того, что бедняги принимаются нервно теребить узел галстука. Киви раз чуть в обморок не грохнулся от похоти, когда в ответ на его от нечего делать заданный вопрос — что случилось с ее сувенирным нью-йоркским шарфиком, с которого она в этот момент что-то счищала, — она ответила: «Какие-то крошки, наверно, от противозачаточных таблеток».
Лето, словно магнитофонная пленка в режиме ускоренной перемотки, неудержимо неслось вперед. Чересчур быстро. Ланкастер и мои ближайшие родственники, непонятно когда и как, превратились в призрачные абстракции, с трудом обретавшие под моим мысленным взором узнаваемые черты, и будто отвалились от меня, как старая сброшенная кожу. Уже два месяца от них не было ни писем, ни телефонных звонков. Джасмин, Дейзи — или Анна-Луиза, — даже если бы очень захотели, не сумели бы меня разыскать. А я, трусливый говнюк, сообщил им только дату и время моего обратного рейса, да и то нарочно позвонил в середине дня по ланкастерскому времени в расчете, что попаду на автоответчик (прозвище «Синди»), и не ошибся.
Мы с Киви давно проехали стадию одноразовой евродружбы, но в последнюю неделю в Париже вся наша четверка была как пристукнутая: каждый на свой манер старался сбавить обороты, остыть и делать вид, что нас мало трогает неотвратимый конец нашего сосуществования. И общались мы теперь все больше на людях, а не с глазу на глаз, — на нейтральной территории.
Как-то вечером за ужином я спьяну принялся уламывать Стефани и Моник, чтобы они пообещали непременно приехать ко мне в Штаты, но обе не сговариваясь изобразили на лице такой ужас, будто я хотел заманить их в гости к каннибалам, где их разорвут на части и сожрут. После, когда Стефани и Моник пошли потанцевать на пару (Европа!), сильно окосевший Киви стал меня вразумлять:
— Ты бы, чувак, поосторожней, наприглашаешь еврогостей — забот не оберешься. Они ведь заявятся, как пить дать. И будут торчать до скончания веков и требовать, чтобы их принимали по-королевски, и все за твой счет, даже кормежка, вот увидишь!
— Киви, не доставай меня! Тебе лечиться надо.
— Брось мне открытку, когда они свалятся тебе на голову. Буду ждать.
— Да на кой им сдался Ланкастер наш — кому вообще он нужен? Очнись.
На следующий день мы с Киви по очереди двинулись в аэропорт Орли — он на шесть часов раньше. И когда мы со Стефани неслись в такси по Парижу, он был уже где-то над Индийским океаном.
Стефани, сидевшая рядом со мной на заднем сиденье и державшая на руках злобную мамашину собачонку Кларису, казалась сегодня более
— Тебе бы еще туфли на колесиках, а не на каблуках, — шучу я.
— Quoi?[21]
— Когда Стефани не полностью на мне сосредоточена, она сбивается на французский.— Туфли, говорю, на колесиках.
— Не понимаю. Хватит идиотничать. Помолчи немного.
— Ладно. Молчу.
Стефани (всегда только таю никаких уменьшительных) пребывала в режиме присущего ей эгоизма/аутизма, прокручивая в голове все мыслимые способы, как вытряхнуть для себя новую тачку из бабушки-мегеры, проживающей в Фонтенбло, куда и лежал сегодня ее путь после заезда в аэропорт. Мой отъезд скатился на изрядное число делений вниз по шкале текущих приоритетов в ее жизни. А на первое место с большим отрывом вырвался «остин-мини-купер», укомплектованный проигрывателем для компакт-дисков.