— Осерчал я щас, — промолвил Крюков, — и по этому поводу пойдем-ко, Бабай, в сенки, посуду здесь портить неохота, а уж там я твой последний глаз тебе на задницу натяну. А потом уж с тобой, Грунька, разговаривать начну, Осердили вы меня, солдата раненого.
— Идите, идите в сенки-то, — хватая ухват, сказала Грунька, — да возьми, Мишка, с собой топор, ссеки ему там башку дурную. А я уж помогу тебе.
— Да мы с ним и так справдаем, — затряс кудряшкой Бабай, — гли-ко, какой он худющий, да башка бритая — знать-то, из больницы, не должно быть в ем силов.
Никифор тут решил попытать счастья в последний раз. Натужился и рявкнул: Грунька!! Да так громко, что за печкой проснулась и заголосила старая, выжившая из ума Бабаиха. — Иди давай домой, да штобы пол начисто вымыт был! Смотри, Грунька!
Грунька, однако, не испугалась. Она подошла к нему вплотную и вдруг коротким, сильным движением ударила его кулаками в грудь. Никифор открыл телом дверь и кувырнулся через порог в сени. Тотчас к нему лежащему, подскочил Бабай, схватив за ноги, вытащил на крыльцо и выбросил с него сильным пинком.
Поднялся Никифор, пыль отряхнул, поскреб зад, — ну, Бабай, сделаю я тебе, — и пошел уездное начальство искать.
Нашел уком — двухэтажные хоромы купца Репеина. Заходит, — Где, говорит, главное начальство здесь обитает? Показали кабинет. Зашел буром, даже не глянул на шелупонь в приемной. Здравствуйте, товарищ. Революционный красный солдат Крюков с большевицким приветом. И сидит в кабинете хиленький очкарь в косоворотке. Сердито смотрит.
— Здравствуйте, чем обязан посещением?
Растерялся Крюков, — да вот (чуточку не сказал «вашбродь», хоть и ничуть не походил очкарик на офицера), прибыл до дому, — думаю, зайду, значит.
— Ну прибыли, хорошо… В партии давно имеете место?
— С шестнадцатого, — ну, заслуг особых нету, — правда, в прошлом году в Питере был, да потом приболел малость, и бумаги есть… — и протягивает билет партийный, мандатик, справку из лазаретика. Смотрит очкарик бумаги, носом поводит, — вроде как нюхает. А Крюков заливается: ну, теперь добрался, не потеряюсь; первым делом, товарищ, я думаю, так: контру извести, штобы не смердила, а потом, значит, мир народам, власть Советам — это нам на один взмах, — глаза боятся, руки делают.
Усмехается очкарь, бумажки нюхает. А как до мандатика дошел — аж лицом изменился. Испуганно так на Никифора смотрит. Потом вскочил, подбежал к нему, смеется, руку жмет: давайте познакомимся! Секретарь укома Евсейчик, Яков Семеныч. Присаживайтесь — устали, верно? Бумажечки возьмите свои. Ваш приезд — большая честь для нас. Вот только уездик у нас, сами знаете, крошечный, так сможем ли мы работу по вашим масштабам сыскать? Может, в губернию подадитесь?
— Нет, — Никифор говорит, — в губернию мне не резон — здешний я. А работа — што ж! — я и по плотницкой, и по столярной части могу. Что люльки, что гробы — едино.
Смутился очкарик, за стол сел, бормочет: скромный, однако! Никифор через стол перегнулся, — не понял! — говорит. Тот мандатик взял, помахал им, — да если я вас с этой бумагой в плотники определю, меня Чека за саботаж и вредительскую кадровую политику сегодня же к стенке поставит. И правильно сделает! Вы, товарищ, понимаете, кем эта бумага подписана? Никифор замялся. Евсейчик, приняв это за жест смущения, удовлетворенно произнес: вот то-то… Да что там! Здесь предуисполкома все на фронт просится… Отпущу-ка я его! А вы, значит, дела его принимайте, да и… а?
— Да как-то… — застеснялся Никифор. — Смогу ли?
— Ничего, товарищ. Дело такое. Я вот раньше кочегаром был — грязный ходил, как черт, — и ничего, справляюсь. У нас теперь такой порядок становится: через тернии, значит, к заездам. Так большие люди говорят. Или говорили…
Принял в тот же день Никифор уисполкомоское хозяйство, состоящее из старенькой машинки «ундервуд», кучера Никиты, пишбарышни Манюни и секретаря Митьки Котельникова, вчерашнего реалиста. Раздавил банку самогону с бывшим председателем Клюевым, попытавшимся было разъяснить ему какие-то обязательные к исполнению бумаги, отмахнулся — отвяжись, сатана! Обиделся тот, надулся, Никиту зовет: вези, Никита, на фронт, устал я от эдакой жизни — знай болбочи да бумажки читай-пиши, а мировая революция, она ждать не будет. Эй, Никита! А Никифор ему вежливо так: осади, товарищ Никита, вертай в обрат. Сейчас, товарищ, я эту лошадь по своему делу занаряжу, потому как — я над ней и Никитой прямой и непосредственный начальник. Милости прошу — пешочком!
Растерялся тот, — стоит, лицо смешно так скривил: одна половинка вверх тянется, вроде как смеется — да ты чего, товарищ, мил-человек, супротив своих-то — хха! — а другую вниз ведет: да я тебя… Ты што, злодей, на кого голос повысил? Раздавлю…