«Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру[56]
и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — сказал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать.— Вот тебе, чтобы не драл глотки, — сказал Могила и выстрелил. Черкес свалился с лошади: мы побежали. Когда мы перебежали Длинный Лиман, слышно было уже, как трещит в камышах погоня, но мы были почти в безопасности. Лиман, отделявший нас от неприятеля, был топкое болото, через которое конному нельзя было переехать. Тогда Могиле пришла, счастливая мысль: он сорвал два пучка камыша и надел на них шапки, а сами мы легли на брюхо и дожидались. Скоро показался один всадник; он прямо бросился в воду, но лошадь его завязла; в это время Могила выстрелил: всадник; свалился с коня. На выстрел прискакало еще несколько человек; с криком и руганью брали они своего товарища: я выстрелил, но дал промах! Я стал заряжать ружье, руки мои дрожали, мне ужасно хотелось попасть в которого-нибудь, но Могила не дал мне стрелять. — «Пусть их забавляются и стреляют в цель», — сказал он. Действительно они начали стрелять в наши шапки, а мы отползли уже далеко, забрались на груду сухого камыша и любовались этой картиной. Могила преспокойно закурил люльку. — «Отчего это ты не попал, Волковой? А ведь ты порядочно стреляешь». Он видел, как я убил пулей лебедя на лету и стрелял оленя, на всем скаку. — «Не знаю, — отвечал я. — Видно, стрелять в человека не то, что стрелять в оленя! — «Да, это правда! Когда я первый раз стрелял в человека; у меня тоже руки дрожали», — «А попал?» — спросил я. — «Попал», — ответил, — «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу, плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а на перекоски, как будто человек, и действительно, это был человек! Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын! Вот я как его пальнул, так он и поплыл уж как следует, т, е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Между тем черкесы продолжали стрелять.
Несколько человек отправились объезжать лиман, но скоро в той стороне, куда они поехали, загорелась перестрелка: они наткнулись на сотню, которая выскочила на тревогу, и шапсуги потянулись назад к броду.
Могила вскочил на камыш и стал ругать и рассказывать им, как он их надул.
«Дурни вы, дурни гололобые!» — кричал он им вслед, хотя они и не могли его слышать.
Мы воротились в землянку. Ватажный разделил между нами деньги, которые он нашел на Абаши (на брата досталось по червонцу с лишним); сам он взял голову убитого и отправился в город к атаману. Атаман дал ему два червонца; говорят, он узнал эту голову, говорят, что Абаши был с ним в сношении и не раз изменял своим. «Не мудрено: он был большой разбойник, дурной человек».