Надо бы ей подать, но я никак не мог сообразить, какое уместно подаяние. Металлическая мелочь давно вышла из обихода: золото и серебро скрылось в тайниках, потом на всякий случай попрятали и медь, а цена радужным бумажкам снижалась со скоростью сбитого аэроплана. В лукошке, плетеном из лыка, лежало две двадцатки времен Керенского, коричневатый царский рубль, свернутый в трубочку совзнак неведомого достоинства, пирожок, яблоко и полморковки.
Я подал нищенке четыре спички и спросил:
– Куда ж подевались колокола?
Она с неожиданным воодушевлением произнесла:
– Пошли тебе Бог здоровья! – видимо, одной дождливой ночью спичечная община покинула славный город Орел, а редкие оставшиеся насельницы хоронились по темным закоулкам… – А про колоколы што сказать? Посымали тутошние колоколы.
– Кто?
– Да хто ж? Товарищи.
Какой молодой голос! Я пригляделся к нищенке. Нет, никакая она не старуха, и лицо ее посмуглело и покрылось бороздами от ветра, солнца и непогоды, а не от ветхости лет. Ей всего-то от роду лет сорок. Но досталась женщине бродяжья душа, а то и звенящая чистой медью душа паломницы по святыням, очарованной странницы, и вот гонит ее неслышимый зов по проселкам и большакам, по лесам и деревням, от церкви к церкви, от обители к обители, чтобы упокоить в дальнем скиту среди северных чащоб, где тишь, да свинцовая смола озерных волн, да птичий щебет. Ах, как хорошо ей там будет! Минет срок, и сельский погост примет гроб с ее сухоньким телом, а душа отправится веселиться среди ангелов, но по старой памяти станет выглядывать из-за облаков и с грустью любоваться светлым кружевом дорог, оплетающим пестрые города, зеленые леса, да черные пашни.
Зачем-то мне нужно было запомнить ее. Как и множество других лиц, разговоров, судеб. Я шел и смотрел, смотрел и запоминал.
Поколебавшись, я спросил у нее:
– Отчего же так вышло?
– По грехом нашим полОрла ироды обезгласили. Народ крестных ходом пошел, а каиново семя тогда – палить… Свои, но как есть чистые басурмане!
Из сбивчивого рассказа нищенки я понял: худо пришлось Орлу, катали его, укатывали, разминали, давили и площ
В храме собралось с полсотни горожан, – много, целая толпа для обычного воскресного богослужения в богатом храмами Орле. Один священник, не торопясь, брал первые аккорды литургии оглашенных. Другой исповедовал прихожан, выстроившихся реденьким пунктиром. Вот оно и мое избавление…
Когда подходит моя очередь, делаю два шага вперед, поворачиваюсь и легонько кланяюсь тем, кто стоял позади меня. Мол, простите, братья и сестры, я уже при деле, а вам еще ждать… Они так же кланяются в ответ: ничто, ничто, постоим, чай не развалимся. Подхожу к священнику, и словно невидимая стена отрезает нас двоих от всего мира.
Я начинаю с легкого:
– Батюшка, давно не исповедовался и не подходил к причастию, накопилось за несколько месяцев…
Кивает.
– Гордыня. Гнев. Сквернословил, ну… на фронте же я… Лгал. Правда, по мелочи…
– Не следует вам сейчас же находить оправдания собственным грехам. Рассказывайте о них всё, в точности, а более ни о чем не заботьтесь, – прерывает меня священник.
– Хорошо. Да, конечно… Нарушал постные дни. Ленился на молитве… – не помню, что еще у меня было. Много ведь было. А!
– Еще я обидел хорошую добрую женщину… – Женю я определенно обидел. Только она этого еще не знает. Я не встречался с ней довольно долго: не знал, как рассказать, куда и зачем отправляюсь. В результате, о хроноинвэйдорских делах ей ничего не известно. И это, наверное, нехорошо, это, наверное, обида, если только можно ее нанести заочно…
– Всё? – суховато спросил священник.
Оказывается, я простоял с минуту, открыв рот, но ничего не говоря. Люди у меня за спиной не напомнили о себе даже самым негромким покашливанием.
– Нет.
Трудно выдавить из себя некоторые вещи. Даже если они сами просятся наружу.
– Батюшка… до войны… то есть… я в германской не участвовал… до
Он слушал меня внимательно. Ох, как тяжело мне было говорить! На груди моей покоилась чугунная гиря, несвергаемый груз. А по сосудам беспрестанно мчалась горечь.
– Батюшка, я два раза преступил заповедь «не убий». Одного человека я застрелил, а другого заколол штыком. Может быть, я убил и больше народу, но куда пули мои летели, не знаю, в бою разобрать трудно.
Священник перекрестился и сказал, отворотясь:
– Господи, спаси и помилуй!
Как видно, война вокруг, или не война, а и ему передалась моя тяжесть, и его сердце затрепетало, ощутив поблизости темную громаду душегубства…
– Батюшка, я больше не могу…
Тут он перебил меня:
– Вы убили безоружных людей?
– Нет! Что вы, нет…