Тук-тук, так-так… Тук-тук, так-так… Какого чёрта?! Почему он должен страдать?! Ему холодно, холодно!!… Почему никому до этого нет дела?! Никаноров ударяется о чужие ноги, лязгает зубами, протискивается сквозь чемоданы и авоськи с овощами, вокруг смех, храп, посвисты, кто-то окрикивает: «Эй, поаккуратней!» – нет, он не может «поаккуратней», он не будет «поаккуратней», ему холодно, и он не оборачивается. Плевать! Да, плевать. Никаноров хищно улыбается, наслаждаясь собственной злобой – такой редкой, такой сладкой. Теперь он не заикается, теперь ему не страшно! Никакого сострадания, эмпатии и прочей белиберды… Око за око, зуб за зуб!! Ему холодно, и он сейчас закроет эту чёртову дверь! Хлопнет ею громко – на весь вагон! А потом скажет этой свинье, что она свинья!!! Он хохочет и пинает чью-то сумку в проходе. Если кто-то сейчас перегородит ему дорогу – он вцепится в горло! Они заслужили!!…
Тамбур. Дверь закрыта. Закрыта? Никаноров ощупывает её – и не верит глазам: закрыта. Проводит пальцем по щели – и не чувствует воздуха. Дверь закрыта. Надо же… Озадаченно чешет в затылке. Сладкая злоба разбилась о холодную сталь. Ему досадно, неловко. Он думает открыть сейчас эту дверь, чтобы вновь закрыть. Захлопнуть. Со всей силы. Со всей дури. Но куда всё делось? Он обмяк, плечи опустились, он вновь ощутил першение в горле. Слишком стучит в висках. Наверное, температура. Он сглатывает. Горько, мерзко. Ему снова отчаянно хочется горячего. И спать.
– Мужчина, дверь за собой закрывайте, – усталый девический голос позади: это не свинка.
Он оборачивается: проводница с отсутствующим взглядом перебирает бельё.
– Это не я, – по-детски отзывается Никаноров, и проводница поднимает бровь:
– Что «не я»?
– Я не з-закрывал дверь, – он отвечает быстро и, конечно, заикается. – Т-то есть не открывал…
Проводница на него не смотрит:
– Дверь в тамбур должна быть всегда закрыта.
– Конечно! Спасибо! – Никаноров кивает и чуть кланяется. Девушка настороженно глядит исподлобья:
– Мужчина, вам чего? – в руках ворох белья, под глазами мешки, за окном мрак, у неё третья смена. – Чаю? Сигарет? Расчёску?
– Чаю! – Эта девушка, закопавшаяся в белых тряпках, должно быть, ангел-хранитель. Нужно успеть попросить у него счастья, пока он не исчез. – Чаю, пожалуйста! Я… Я п-принесу деньги… У меня п-пакет… Я оставил…
– Перед прибытием завтра расплатитесь, – она дёргаными движениями откладывает бельё, вытаскивает пакетик из коробки, кидает его в стакан и поворачивает ручку титана. Кипяток вздымается белым паром, и Никанорову кажется, что курится Фудзияма.
– Спасибо! Спасибо Вам огромное! – он снова осклабился и чуть не прослезился.
– Семь рублей утром занесёте. Вы до конца у меня?
– Да, спасибо! – тепло подстаканника греет ладони. – Я до Санкт-Петербурга.
– До конца, – подытоживает проводница и нетерпеливо подхватывает кучу белья. – Через четыре часа прибываем. – Никаноров, жуя губы, всё не уходит. – Что-то ещё?
– Э-э… П-простите… – девушка равнодушно склоняется над простынями и бегло перебирает их пальцами – пересчитывает. – У н-нас там шумно… Я… М-мне на работу завтра… Можно выключить свет? – наконец формулирует он и выдыхает. – Пожалуйста!
– Через пять минут выключаем, – отзывается проводница, не поднимая головы.
Всё хорошо. Вот теперь всё по-настоящему хорошо. Тук-тук, так-так… Дзынь-дзынь – звенит ложечка в чае: Никаноров совсем расхрабрился и, уходя на место, спросил у проводницы сахару. Хорошо! Горло обволакивает горячая жидкость и смывает боль. Внутри тепло и спокойно. Никаноров откидывается на спинку и закрывает глаза, вытягивает ноги и шевелит пальцами. На них наброшено одеяло – а значит, никто этого не видит. Тем более, в полной тьме. Блаженство. Никаноров причмокивает. Когда он, с дурной улыбкой и чаем, вернулся, свинка ощетинилась и покатилась в сторону тамбура, но возвратилась быстро – прибитая и затравленная. Губы-червяки сдулись в пупочек, глазки скукожились. Никаноров слышал, как, яростно что-то листая («Орифлейм»?), она вполголоса жаловалась на судьбу, уже безобидно, беззубо: «У меня, блядь, с собой валидола нет… Если мне, нахуй, плохо станет… Я вас тут всех, блядь…» – а потом, нырнув в соседний отсек, рявкнула: «Андрей, Саша, быстро спать!» – и удалилась.
Толстяк, насосавшись пива, храпит наверху. Субтильная леди снова баюкает ребёнка: худенькая, беленькая, «Офелия с безумными глазами»; редкие фонари высвечивают её измученную фигурку. Андрея не слышно, Санёк ворочается, шмыгая носом. Шахматисты, игравшие до отбоя, гремят доской и наскоро раскладывают постели. Свет на секунду врывается в вагон, и Никаноров глядит на часы: стрелки симметрично образуют улыбку – без десяти минут два. Он отпивает ещё чая; тот уже сладкий, как сироп: сахар на дне не размешан. В воздухе висят тяжёлые запахи вермишели, чипсов и пива – Никаноров слышит их даже через заложенный нос. Хочется курить.