Я делала декорации. Мой первый спектакль в лагере был «Урок дочкам» Крылова. Декорации я писала никуда не годной акварелью, отвратительными кисточками на старых газетах. Это было мое вступление в театральную жизнь. Ставил спектакль Виктор Фадеевич Шах, белорусский режиссер. Виделись мы очень мало. Заключенные мужчины жили в особом бараке, за зоной, но их иногда впускали для некоторых работ. Например, Шаха пустили поставить спектакль — это полагалось. Он был очень хороший человек. Встречались мы только на том спектакле, и потом еще какое-то время удавалось иногда перекинуться несколькими словами.
Поскольку в лагерь я прибыла с рожистым воспалением, мне разрешили написать открытку родителям с просьбой прислать лекарство. Так, первой весточкой, которую они получили, была открытка: «Пришлите пенициллин». Все равно это была радость, они увидели мой почерк, раз нужен пенициллин, значит — жива. Прислали пенициллин, и меня вылечили.
В эту первую лагерную зиму я написала крохотную картинку маслом — «Маскарад». Дело было не в маскараде, а в том, что в маскарадных костюмах я изобразила маму, папу, себя, Даниила, брата Юру и его жену Маргариту. И эту маленькую картинку Шах взял с собой, когда его освободили, — срок у него был небольшой. По почте он отправил ее родителям. У папы картинка всегда потом была на письменном столе. А чтобы лучше разглядеть, на ней лежало большое увеличительное стекло. Не знаю, где она сейчас. А мне Шах прислал в лагерь открытку: «Дорогая сестра! Родители живы… Картинку получили». Я навсегда с благодарностью запомнила этого человека — для меня картинка значила, что я не только жива, но могу рисовать и говорить родным, что все мы будем вместе, хотя сама я в это тогда не верила. Верила только, что мы просто вместе душевно, и четко знала, как знаю сейчас, что можно рисовать, изображать только светлое, только добро. Ничего другого никогда художник делать не должен. В мире столько зла и тьмы, что художник, какую бы трагедию он ни изображал, должен заканчивать ее светом, потому что так мы прибавляем Света в мироздании. Тогда я это делала совершенно инстинктивно. Жаль, что эта маленькая картинка пропала, потому что она много значила для родителей, а сейчас, наверное, много значила бы для меня.
Как же определить просто, что такое лагерь? Это смесь бессрочной солдатчины и крепостного права. Нам в Мордовии было не хуже всех. Существовали лагеря магаданские, колымские, которые были много страшнее, но суть везде и всегда оставалась та же: полное бесправие, полное подчинение тому, что с тобой захотят сделать, и полная невозможность изменить что-нибудь в своей судьбе.
Надзиратели попадались разные. Конечно, были отвратительные — везде есть плохие люди. Были просто делающие свое дело: один работает на заводе, другой — вагоновожатым, а этот — надзирателем. Встречались и хорошие люди.
Интересно, что как к солдатчине к лагерю относились и некоторые надзиратели, а к нам — как к солдатам. Я помню, как спрашивали: «А ты кем была на гражданке?»
Было у нас и самоубийство среди конвоиров. Один из них не выдержал и застрелился. Нам рассказывали, что его хоронили-то как собаку: просто зарыли. Это же было преступление! Возможно, он даже оставил какое-то объяснение своего самоубийства. Быть может, такое самоубийство Господь простит, потому что этот человек просто не мог делать того, что было приказано. Вообще трагедий в лагере хватало и среди заключенных, и среди вольных.
Мы были в полной крепостной зависимости иногда просто от блажи начальника. Вот захотелось кому-то художника с этого лагпункта перевести на другой. Неважно, какие у него тут связи, друзья. На это мы не имели права. Кого куда хотят, туда и перебросят. Я хочу рассказать об одном очень характерном случае.
В нашем лагере скопилось довольно много инвалидов — старых больных женщин, которые уже не могли работать на фабрике. По-моему, их собралось человек триста. Среди них была и Александра Филипповна Доброва-Коваленская, уже настолько больная, что была не в состоянии делать даже легкую работу. В Мордовии существовал специальный инвалидный лагпункт, куда таких людей свозили. А по пересылкам и другим лагерям собрали такое же количество молодых и здоровых женщин. Для простоты не стали увозить одних, а потом привозить других, а решили попросту менять одного человека на другого в воротах. Вот так: триста — выходят, триста — входят, а их считают. Дело было летом, жарища, наших больных пожилых женщин собрали, отсчитали, обыскали, оцепили, они, сидя на земле, посреди жилой зоны ждут обмена. А того этапа нет, почему-то задержался. Солнце палит… Конечно, у некоторых женщин начались обмороки и сердечные приступы. А мы ничем не могли им помочь, взять их в бараки, даже дать воды, потому что они уже от нас отсчитаны. Я более свободная, чем те, кто работал на фабрике, все время была около тех женщин. Не только я, конечно. В какой-то момент я не выдержала, ворвалась с криком в кабинет начальника, где сидели и тоже дожидались этапа несколько человек из начальства: