Маминых родителей я видала, но не помню. Они жили в Петербурге, а мои отец и мать переехали в Москву. Отец — типичный интеллигентный атеист начала века. Многие ученые тогда были такими. Я за всю свою жизнь не встретила человека более христианского поведения и большего благородства, чем этот неверующий физиолог. Папа был очень музыкален, он учился у Римского-Корсакова и долго колебался между наукой и музыкой, но выбрал науку. У мамы был от природы поставленный прекрасный голос — драматическое сопрано очень красивого тембра и большого диапазона. Поэтому музыка в нашей семье была всегда, как если бы мы жили на берегу большой прекрасной реки, все время слыша ее течение. Папа закончил в Питере биологический факультет Петербургского университета и поступил в Военно-медицинскую академию. А потом произошло вот что: студентов академии обязали носить форму и отдавать честь высшим чинам. Группа питерских студентов, по-видимому, прирожденных демократов, демонстративно перешла на медицинский факультет Московского университета, в их числе и мой папа. Я как тогда, так и сейчас не понимаю, что оскорбительного в обязанности отдавать честь высшему офицерству, но из-за этого я и мои братья родились в Москве, которую я очень люблю, даже и такую изуродованную, как сейчас. А мама так и не смирилась с переездом в Москву. Ее мечта стать певицей не осуществилась. В Петербурге она начала понемногу выступать, в Москве же ее никто не знал, да тут еще я родилась, уж не говоря о революции… В нашей совсем не религиозной семье вкусно и красиво праздновали Рождество и Пасху. И меня, а позже брата Юру, конечно, крестили. Мама была живой, веселой, темпераментной, очень доброй, вспыльчивой, никогда никому не сделавшей ни капли зла, но нелегкой в жизни.
Итак, мы вернулись из Орловской губернии в голодную, заснеженную послереволюционную Москву. Советская власть уже начала показывать свою страшную личину: уже гибли священники, дворяне, офицеры; начался разгром Церкви — так называемое изъятие священных предметов из храмов. Уже появились коммунальные квартиры — дьявольское изобретение большевиков, не менее страшное, чем концлагеря. Последние тоже уже были — 5 сентября 1918 года Ленин подписал указ об их учреждении. Но я, шестилетняя, ничего этого не знала. Сейчас странно даже подумать, что такой ребенок спокойно ходил один по городу. Мы поселились на Плющихе, а детский сад, в который меня отдали, находился на Девичьем поле, и я каждый день ходила туда одна. Да и гулять по городу меня спокойно отпускали, и я много бродила по той Москве.
Одна я ходила и на Спиридоновку, где жила семья тети — маминой сестры. История этой семьи — тоже штрих того времени, военного коммунизма. Мой дядя, Кениг Евгений Леонидович, был очень крупным и знающим мелиоратором. Он женился на одной из маминых сестер, а когда она умерла от тифа, женился на второй сестре. Первой, умершей, тети Оли я не помню, а она была моей крестной матерью. Мой крестный отец, папин двоюродный брат Евгений, пропал без вести в первую мировую войну. Это тоже рука судьбы, что я осталась в жизни без крестных, Ольги и Евгения. На Спиридоновке, когда я приходила туда, жили уже вторая сестра, тетя Аля, дядя Женя и их дети — Галя и Леонид. А попала эта семья в Москву так: петербуржцы, как и мои родители, они пытались в гражданскую войну эмигрировать и добрались до Крыма, чтобы бежать с Врангелем. Но не успели — в Крым вошли красные. Дядю арестовали и несколько раз выводили на расстрел, но потом вдруг пришла телеграмма от Ленина, который распорядился поименно привезти в Москву нужных новой власти специалистов, а остальных пленных расстрелять. Так вместо эмиграции и казни семья Кенигов очутилась в Москве.
В переулках Москвы стояли огромные чаны, в которых варился асфальт. Видимо, целый день под котлами горели костры. Вечером же и ночью никто не работал. И вот под чанами ночевали беспризорники, в основном брошенные дети. Их было много. Я ясно помню их лица, совершенно черные от сажи. Потом эту проблему решили, во всяком случае так считалось. Была книга А. Макаренко об одной из колоний, кинокартина «Путевка в жизнь». Сколько в этом правды — не знаю. И, собственно говоря, куда дели этих детей — никто не знает. Мне кажется, что это тоже одно из темных деяний советской власти.
Мои бесконечные хождения по городу продолжались несколько лет, и я не могу различить по годам облик той Москвы. Но облик этот был прекрасен и больше всего запомнился зимним, наверное, потому что летом мы всегда уезжали в какую-нибудь деревню. Я бродила по Москве бессознательно, подчиняясь какой-то неясной потребности, Даниил же, которому в то время было лет 14–15, тоже странствовал по Москве, но совсем не так, как я — вроде киплинговской кошки, а нащупывая в этих скитаниях черты своего будущего Пути и своей будущей личности.
Это различие не было связано только с разницей в возрасте. Это и разница масштабов личности, различное строение мужской и женской, даже в шесть лет, души и предуготованность к разной работе души в этой жизни.