Она могла остаться ночевать в Центре, могла переночевать в своей комнате за зоной, а все рассказать нам утром. Но не вытерпела — специально прибежала.
Все эти люди обязаны были скрывать свои человеческие чувства, а они были у многих, многие все видели и понимали. Они были по-своему в каком-то параллельном нашему положении. Конечно, мы были заключенными, а они — нет, но каким-то чудовищным и трагическим образом их жизни сцеплялись с нашими.
А вот совсем другая история. С какого-то времени при шмонах стали отбирать стеклянные банки. Нас это страшно возмущало. В банках присылали то варенье, то консервы какие-нибудь. И они нам были очень нужны в хозяйстве. У женщины ведь все можно отобрать, но немыслимо отнять желание иметь хозяйство. Банки эти скапливались на вахте, куда нас не пускали, а потом исчезали. А надо сказать, что это совпало с появлением в лагере оперуполномоченного по фамилии Родионов. Страшный был человек, причем трудно объяснить, чем именно. Ну, естественно, были придирки, строгости, карцеры, но я не могу припомнить никаких из ряда вон выходящих зверств. Тем не менее, когда Родионов появлялся во время поверки, две тысячи женщин леденели от страха. Было в этом человеке что-то, наводящее ужас.
Однажды дверь библиотеки, где я тогда работала, загорелась. Ватная обшивка сгорела, но ни дверь, ни библиотека не пострадали. Было ясно: ее подожгла, причем под утро, пожарница по распоряжению Родионова.
Родионов меня вызвал:
— Вообще-то дело твое плохо, конечно. Десять дней карцера, лишение посылок, самая тяжелая работа. Но есть выход: будешь давать сведения.
Я ответила:
— Нет. Работа — значит, работа. Карцер — значит, карцер. Не буду.
— Ладно, — сказал Родионов. — Пиши под диктовку: «Мне известно, что о предложении мне работать осведомителем я никому не имею права рассказывать».
Я начинаю писать: «Мне известно, что о предложении мне работать осведомителем…» и вдруг останавливаюсь. Как будто рука Ангела дотронулась до моего плеча. Я вспомнила, сколько всего подписывала на следствии и что я тогда наделала. Ведь и эта бумага пойдет в мое «дело». И я приписала: «… И О МОЕМ ОТКАЗЕ я никому не имею права рассказывать».
Подаю бумагу Родионову, он побелел:
— Теперь видно, какая ты сволочь! Вон отсюда! Конечно же, я вылетела мгновенно. Если бы я подписала только, что я осведомлена о том, что не имею права рассказывать о предложении работать секретным сотрудником, то из этого не следовало, согласилась я или нет. И на любом другом лагпункте меня могли шантажировать этой бумагой.
Карцера никакого не было и посылки мне давать не перестали. Наверное, сработало все, что я делала для начальников. Сколько я им портретов понаписала! А еще то экспедитор, то цензор подходили и говорили: «Андреева, напиши отцу, чтобы он для меня безопасную бритву прислал, опущу письмо». Наверное, это вспомнилось. И меня отправили работать на фабрику. Об этом я уже говорила.
На мое место в библиотеке поставили одну женщину из проституток при иностранцах. Все знали, что она связана с начальством. Очереди в библиотеку прекратилась, потому что ей совершенно было неважно, чтобы люди читали.
А тут подошли очередные праздники, кажется, 7 ноября. В то время в лагере были еще две художницы, и начальство решило: «Пусть Андреева поработает на фабрике, а они все оформят». «Оформят» значит напишут лозунги не только для лагеря, но и для всей зоны, для всего поселка, а еще подготовят к празднику клуб. И выяснилось, что художницы вдвоем не в состоянии сделать пятой части того, что я делала одна. А ведь все надо написать в срок. Вдруг приедет генерал и увидит, что на клубе не вывешены положенные лозунги! И меня вернули в КВЧ. Я-то раскладывала полотнища на полу, кое-как отмечала две линии, а дальше писала от руки. Сказывалась давняя, полученная во время моей специфической жизни в Москве способность, не думая, с невероятной быстротой писать любую ерунду. История с Родионовым была серьезным событием в моей жизни, это ведь была проверка, насколько я за годы лагеря все-таки собралась в цельного человека из того раздавленного существа, каким выползла из тюрьмы.
Шло время. И вот однажды из центра приезжает следователь и вызывает меня на допрос. Это очень страшно. Допрос обычно означал, что еще кого-то арестовали и нужны дополнительные показания. Иду сама не своя: столько лет уже прошло, что еще могло случиться?
Прихожу. Следователь спокойно меня расспрашивает о жизни в лагере, о надзирателях, о том, как к нам относятся.
— Ну а вот уполомоченный Родионов, он как?
— А я о нем боюсь говорить.
— То есть как?
— А вот так. Он очень страшный, я боюсь.
Следователь удивляется.
— Да не бойтесь, что Вы!
Я говорю:
— Он очень страшный, гражданин начальник. Мы думаем, что он ненормальный.
Мы действительно так считали, потому что иначе трудно объяснить то впечатление, которое он на нас производил. Тогда следователь очень мягко меня спрашивает:
— А Вы не замечали, чтобы он приходил в зону пьяный?
— Нет, — говорю, — по-моему, он сумасшедший.