Проходят три недели, солнечный венок на голове у Розы, наступает заветный четверг. Donner, бог грозы, ты растянешь четверг на четыре дня. Распорядитель свадьбы верхом на лошади зовет гостей в дом. Специально обученная лошадка кланяется, заходит прямо в дом. Грива ее в цветах и лентах, на шее колокольцы. В корзинах подружек невесты посуда, ее дарят гости.
Вот и Роза стала Апостоловой, а Женька-то не взяла фамилию Дайтхе, так и носит свою русскую фамилию Воробьева. Не ей в 1941-м печалиться о муже, боевом летчике, а Фридриху-старшему, «эвакуированному» в Германию с задранным к небу лицом, о сыне и Розе, спасшейся от «эвакуации» под русской фамилией, о брате. Муж обещает увезти ее с сыном из голодной Макеевки в Караганду – его друга Стаханова поставили там недавно начальником шахты.
…Оказавшись в бараке-лазарете, Фридрих-младший перестает стонать, совсем отупевает, уже не ведая, от чего страдает больше. Ушибы от побоев, гниющая правая рука, голод, вши по всему истощенному телу словно существуют отдельно от его прозрачных мыслей.
Наутро летчик чувствует боль в правой руке, но знает, что руку отняли. Подержат еще несколько дней в бараке, не меняя повязки, и выгонят вон? Он сам не знает, почему так бесчеловечно думает о них (есть же и предел жестокости), но выходит именно так. Почти оглохший, но чуткий, как зверь, Фридрих слышит на чеканном русском: «А этого в Транспортный цех, там и мертвецы оживают». В желудке пусто, но его рвет в машине болезненным воздухом. Долинка, мать с сосцами, за что ты так добра ко мне? Почему отпустила живого, не высосала мою желчь, не очистила мой кристалл зрения? Я и рассердиться на тебя не могу, мать всех волков. Да, милая, подлая, я не вожак стаи, не волк, а кусок черного хлеба, зажатый в руке. Ешь меня мокрым красным ртом, кормящая сука.
Шесть суток он почти один. Лишь утром в его сарай заходит минут на десять старушка (снаружи ей кто-то резко открывает дверь, смачно ругаясь), промывает ему рану, щебечет по-немецки. Может, это мой ангел, думает летчик, но и ангел смотрит на него не без страха.
Отнятая правая рука и болит, и чешется. На указательном пальце был искореженный ноготь, еще в детстве, баловник, засунул руку в бабушкину мясорубку, и прокрутил чуток, как только та отвлеклась на кухне. Левая рука хочет по привычке погладить этот ноготь, а его нет. Культя, часть его мускулистого плеча, еще сплошная рана, но, очевидно, он на время утрачивает человеческую суть – заживает как на собаке.
В углу сарая стоит ведро с водой, он пьет ее бережно, экономно, не зная, принесут ли еще; с одной рукой очень неудобно пить из ведра. Пьет, как лошадь, опуская лицо в воду. Пару раз невидимки все же подливают воды, приносят несколько небольших яблок, немного вареного ячменя, пару сухарей. Карагандинский июль сух и жарок, но ночи не такие и теплые, а Фридриха и днем бьет озноб.
Утром седьмого дня в дверь его сарая стучат.
– Вот тебе кнут, вот одежда и сумка! – на земляной пол падает грязная, дурно пахнущая роба и холщовая сума. – Будешь пасти стадо. Через пять минут ждем тебя на улице!
Не знаешь, чего ожидать от них. Еще пять блаженных минут. Фридрих пробует освободиться от своих лохмотьев – никак. Тело его еще не знает, как жить с одной рукой. Вдруг взгляд его падает на доску в углу – за ней что-то лежит. Летчик бросается туда, будто неведомая благая сила подталкивает его, за доской – четыре книги. Он достает их левой рукой: потрепанные «Гамлет», три томика Пушкина. Почему раньше он их не замечал? Не старуха ли принесла их сегодня? Бережно кладет книги в холщовую сумку.
Разбираясь с пастушеством, Фридрих пытается заодно понять, кто будет кормить его, и пока перебивается диким луком и щавелем, ест листья крапивы, обжигая рот, стебли и листья одуванчиков. Уходя со стадом в степь к терриконам, Фридрих читает стихи вслух. Вещество их кормит пастуха? Кто-то хищный на войне прислушивается к непонятному тылу.
Наконец жить к себе немца пускает старик Ерканат. Нехитрый домишко его растет в центре сиреневого сада. Зачем так много бесполезной сирени? Она даже цветет и пахнет недолго, растил бы яблони, груши, сливовые деревья. Фридрих так думает, но не говорит вслух. Кланяясь в пояс своей земле, Ерканат тоже молчит. Выжил он из ума или нет, только Бог ведает, но раненого немца он приютил.
Вздыхая, осматривает казах его рану, долго хлопочет над ней с какими-то снадобьями, потом приносит большую кружку козьего молока и лепешку.
– Ешь медленно, – строго говорит он по-русски.
Фридрих вздрагивает от двойной радости – он уже и не надеялся, что старик может разговаривать, и очень, очень рад настоящей пище и заботе.
Ерканат течет к нему своим добрым голосом:
– Я разделю это на несколько раз, Федька. А то умрешь.